— Здравствуйте, Матвей Степанович, — деловито бросает она, не прерывая игры, и продолжает романс в том же ключе:
…Приходи, ты меня пожалей.
Ты ушел от меня, и текут мои горькие слезы…
В «кабацком дыму» плывут пары, а в глазах у Таперши неземная скорбь и земное чувство голода. Не оставляя своего музыкального занятия, она берет что-то со стоящей на пианино тарелки и, жуя, продолжает:
Сколько грез и надежд ты разрушил холодной рукою,
Ты ушел от меня, ты ушел от меня навсегда!..
Жена инспектора гимназии из «Человека в футляре» тоже за роялем. Дама с претензией на светскость, вчера блиставшая на званом ужине, сегодня — в расстроенных чувствах. Она в халате, небрежно причесанная — гостей нет, не для мужа же, в самом деле, приводить себя в порядок! Раневская не произносит в этом эпизоде ни слова. Одним пальцем она стучит по клавишам, стараясь вспомнить поразившую ее вчера песню. Мелодия забылась, да и слова плохо запомнились:
Почему я не сокол?
Почему я не летаю?
И становится смешно и грустно. Действительно, почему она не сокол, почему так засасывает и губит человека повседневность? А может быть, на самом деле было время, когда ее утверждение: «Я никогда не была красива, но постоянно была чертовски мила», не вызывало улыбки, а соответствовало действительности?..
Особенно люблю Мамашу из «Свадьбы» — фильма, который видел не меньше двадцати раз и знал наизусть, учась «на киномеханика». Едва начинались сцены Раневской, я не отрывался от смотрового окошка, каждый раз восхищаясь хитростью, лицемерием, наглостью и вздорностью Мамаши. Она мне казалась удивительно знакомым, сегодняшним человеком, похожим на нашу билетершу, возмущавшуюся барышниками и тайком спекулировавшую теми же билетами. Мамаша Раневской открыла для меня Чехова, о котором в школе говорили что-то невнятное.
На вечере в ВТО я увидел и других, давно ставших любимыми героинь Раневской — Розу Скороход из «Мечты», Мачеху в «Золушке», Лялю в «Подкидыше». Программа воскресила немало почти забытых ролей — Докторшу из «Александра Матросова», Гарпину из «Миргорода», фрау Вурст из «У них есть Родина». Впервые на экране предстала Мурашкина из чеховской «Драмы».
Раневская вышла на сцену в самом конце вечера. Актеры ей преподнесли цветы, ВТО вынесло пышную корзину. Говорила С. В. Гиацинтова — очень тепло и взволнованно, хотя и не так продуманно и весомо, как Андроников.
Потом С. Г. Бирман неожиданно рассказала смешной эпизод: «Однажды, когда я покупала чулки, кассирша вдруг громко меня позвала: «Товарищ Раневская, возьмите сдачу!» По мнению рассказчицы, этот случай иллюстрировал популярность Раневской.
Раневская кланялась, снова выходила на аплодисменты, тихо говорила «Спасибо, спасибо» и чувствовала себя, как она рассказала позже, отвратительно.
— Терпеть не могу юбилеев и чествований. Актер сидит как истукан, как болван, а вокруг него льют елей и бьют поклоны. Это никому не нужно. Актер должен играть. Что может быть отвратительней сидящей в кресле старухи, которой курят фимиам по поводу ее подагры. Такой юбилей — триумф во славу подагры. Хороший спектакль — вот лучший юбилей.
Ф. Г. сказала мне это в дни, когда театр настаивал (и безуспешно) на праздновании ее 70-летия.
А тогда, в ноябре шестьдесят четвертого, в редакции мне поручили готовить новогоднюю радиопередачу «Веселые страницы». Я хотел построить ее на классике: Бабель, Зощенко, Ильф и Петров и, может быть, Катаев двадцатых годов. Стал думать об исполнителях. Наиболее соответствующий передаче рассказ Бабеля «Начало» уже записан с Д. Журавлевым. На Ильфа и Петрова (мне хотелось записать фельетон «Обыкновенный икс») можно пригласить Е. Весника или Р. Плятта. Зощенко на радио читал Ильинский, но это было года два-три назад, да и вообще Зощенко у нас очень мало записан. А что, если… Ведь Раневская обещала прочитать рассказы советских писателей.
Звоню Ф. Г.
— Я ведь вам сказала, — говорила она, — что я не чтица, мне нужно играть рассказ.
— Может быть, сами что-нибудь подберете?
— Хорошо, привозите рассказы. Я посмотрю. Все может быть.
Я объясняю, насколько все это важно и нужно и для радио, и для слушателей, и для меня, что Зощенко в новогодней передаче, да еще в исполнении Раневской, украсит всю программу.
— О нет! Только не торопите меня, — сказала Ф. Г. — Я посмотрю, выберу. Если найду возможным что-либо прочитать, тогда мы уж будем говорить о записи. В общем, привезите мне рассказы.
Я был рад несказанно. Товарищи по работе, в частности Катя Дыховичная, отнеслись к моей радости скептически. Катя говорила, что Раневская непременно откажется, а если и запишется, то потом может забраковать и запись, и самое себя.
— Ты не знаешь, как она относится к своей работе, — говорила Катя, — это тебе не N. N. записывать, который любой рассказ с листа читает.
На следующий же день я поехал к Ф. Г. На звонок вышла она сама — в черном до пят халате и с гардинной палкой в руках.
— Откуда вы? Что это? — удивилась она.
— Я с радио, — сказал я. — Это книга.
— Голубчик, как же так можно без звонка? У меня ремонт — я не могу принять вас.
— А я только привез вам рассказы. Я забежал по пути на работу, — соврал я. — А то ведь времени до Нового года остается не так уж много.
— Спасибо, спасибо, — сказала Ф. Г. — Извините меня, что не могу принять вас. Позвоните мне, пожалуйста.
Я начал звонить Ф. Г. И очевидно, очень быстро успел надоесть ей, ибо уже после второго или третьего звонка она сказала:
— Я выбрала кое-что. Если у вас есть желание и найдется время, приезжайте — я хотела бы прочитать вам, посоветоваться, подойдет ли это для вас.
Я согласился.
— Когда вы сможете приехать?
— В любое удобное для вас время.
— Ну приезжайте сегодня, сможете? В тот же день я был у нее.
Рассматривать квартиру показалось неудобным. Стены были сплошь увешаны картинами, рисунками и фотографиями. Одно я успел заметить — нигде не фигурировала хозяйка. Простая, далеко не новая мебель — ее совсем немного: только самое необходимое или даже менее того. Но во всем чувствовался вкус и свой стиль, ненавязчивый, не бросающийся в глаза, не рассчитанный на восторг или неприятие. Запомнилось изобилие света — во всех комнатах горели все люстры, бра, настольные лампы и торшеры.
И хотя я пришел с деловым визитом, стеснение и неловкость поначалу не покидали меня. Но вот Ф. Г. заговорила, ее глаза смотрели внимательно и дружелюбно. Под этим взглядом, казалось, тысячу раз виденным с экрана, делалось легко, свободно и хотелось быть лучше.
Мы заговорили о Зощенко, его непростой судьбе, и я неожиданно для себя рассказал, как работал над главой о Михаиле Михайловиче для многотомной «Истории советской литературы», как не хватало мне живых свидетельств современников писателя.
— А вы не были знакомы с ним? — спросил я.
— Очень мало. Последний раз я его видела году в пятьдесят пятом. Он приехал в Москву и был в гостях у Пешковой — там, знаете, в горьковском доме на Малой Никитской. Был накрыт роскошный стол. Зощенко сидел очень печальный. Он раскланялся со мной, и на лице у него промелькнуло подобие улыбки, единственное, что отразилось на его лице за весь вечер. К еде он не притронулся.
Я не заметил, как пролетело два часа. Раневская прочла мне рассказ Зощенко «Пациентка» — о немолодой женщине, которая пришла к сельскому хирургу-фельдшеру не лечиться, а рассказать о своих переживаниях. Читала она неторопливо, как бы примеряясь к героям, но уже сочувствуя им, живя их волнениями. Я видел и простодушную Анисью, влюбленную в своего просвещенного, знающего четыре правила арифметики мужа, и старенького фельдшера, равнодушно слушающего пациентку и никак не уразумеющего, что от него требуется.
Слушая Раневскую, я по-новому воспринял рассказ Анисьи — бесхитростную историю, что, не утратив юмора, стала серьезнее и глубже. Раневская почувствовала в ней зощенковскую боль, которую не сразу и заметишь, ту частицу зощенковской «великой грусти», которую он всегда испытывал, видя ничтожность своих героев, смеясь над ними или сострадая им.
— Вот видите, это совсем не смешно, — заметила Ф. Г. — А ведь вам нужно смешное — в Новый год люди хотят посмеяться… Боюсь, что это не подойдет.
Я стал уверять, что программа вовсе не рассчитана на сплошной хохот, что в ней найдется место и лирике.
— Хорошо, — сказала она, — я еще подумаю, почитаю, посмотрю. Здесь много замечательных рассказов, но боюсь, они не для меня — я ведь не чтица. Но я посмотрю еще…
«Кинопанорама» и другие
— Сегодня, когда ехал к вам на девятнадцатом, весь троллейбус обсуждал вчерашнюю передачу Каплера, — сообщил я.
— Я все хотела вас спросить, — перебила меня Ф. Г., — где вы сходите? У Яузских ворот?! Голубчик, я же просила вас — проезжайте на одну остановку дальше. Возле этих жутких трущоб нельзя и минуты находиться: не ровен час, обчистят карманы или, того хуже, пырнут ножом.
— Ну, что вы! — засмеялся я. — Не во времена же Хитровки живем!
— А что изменилось? Когда я приехала сюда, на Котельническую, — это сорок восьмой год, кажется, — в этих жутких кварталах, спускающихся к реке, поверьте, все было, как до революции. Только жителей стало вдвое больше. Мы с Павлой Леонтьевной пошли гулять, так, увидев эту клоаку, женщину в драной ситцевой кофте — она набирала в ведро воду из колонки: там же ни водопровода, ни канализации, — «мама» сказала мне: «Фаина, мы попали в прошлый век. Никому не говори об этом. Это в столице государства, которое тридцать лет трубит, что оно для трудящихся».
И она оказалась права: прошло еще двадцать лет, и я сама видела, как грязные дети плескались у той же самой колонки — она возле трамвайной остановки. И рядом — наш небоскреб для избранных, последнее воплощение сталинского размаха! Вы плохо представляете, каким он был, когда я въехала. Скоростные лифты, холлы с мягкой мебелью, ковры на лестницах белого мрамора, прорва обслуги. И всюду охрана — в каждом подъезде привратники и лифтеры, которые бдели круглые сутки, чтобы, не дай бог, простые трудящиеся не увидели, как живут их слуги.
Сейчас дом, конечно, поплошал — слуг народа в нем стало меньше, поразъехались в новые дома получше, а трущобы у реки все те же. Я не раз говорила Таньке Тесс:
— Ну, раз ты так обожаешь контрасты, ради них мотаешься по пять раз на год то в Париж, то в Лондон, то в Ниццу, напиши об этих кварталах у Яузы — таких контрастов нигде днем с огнем не сыщешь!..
Я предложил Ф. Г. все же пойти погулять — день отличный и жара уже спала.
— Только не к Яузе! Туда я больше ни ногой! — предупредила Ф. Г. — Я проведу вас лучше к Таганке, к торговым рядам. Накупим там требухи, свиных ножек, наварим холодца и станем с ним у пивной на Хитровке. Эх, родись я на полвека раньше!..
Мы двинулись по маршруту, и тут Ф. Г. вдруг спросила:
— Так что вы говорили о Каплере?
Я рассказал о вчерашней «Кинопанораме», в которой Алексей Яковлевич посвятил несколько странии несчастным судьбам детей Голливуда — Джеки Кугана, Ширли Темпл, Ажуди Гарленд, которых эксплуатируют, пока они приносят доход, а потом бросают на произвол судьбы.
— Люся так и сказал? — удивилась Ф. Г.
— Ну, приблизительно. И еще об их покалеченном детстве. И фрагменты показал прекрасные!
— А о том, что и Куган, и эта девочка Темпл стали миллионерами, он не говорил? Вот вам и Каплер, бесстрашный человек! Что делает ваше говенное телевидение с людьми! Люся чудный, добрый и умный человек. Настоящий мужчина, лихой до безрассудства. Ему же все в Ташкенте твердили: «Что ты делаешь? Ты — автор фильмов о Ленине! Оставь этот роман со Светланой. Сталин узнает — не сносить тебе головы!» А он — не знаю, так уж любил Светлану или просто пошел ва-банк, но наплевал на все знамения, и его сгноили бы в лагерях, если б «отец народов» не дал дуба.
— Но он прекрасно ведет «Кинопанораму», — встал я на защиту Каплера, — его все любят, и если он и сказал там что-то о несчастных голливудских детях, то, по-моему, только для того, чтобы показать великолепные фрагменты из фильмов, которых мы никогда не видели!
— Он тут звонил мне, предлагал у него выступить, — Ф. Г. махнула рукой. — Только мне и лезть на телевидение! Я пыталась отшутиться: «Представляете — мать укладывает ребенка спать, а тут я своей мордой из телевизора: «Добрый вечер!» Ребенок на всю жизнь заикой сделается!» — «Дети, Фаиночка, в это время уже спят», — уговаривал он. — «Ну что же, тогда еще хуже, — сказала я, — жена с мужем выясняют отношения, и только он решил простить ее — тут я влезаю в их квартиру. «Боже, до чего отвратительны женщины!» — понимает он, и примирение разваливается!» — «Но зрители ждут вас! — нажимал Люся. — Я получил сотни писем с просьбами пригласить вас к экрану. Вас увидят миллионы!» — «Сколько? — ужаснулась я. — Я просто умру со страху. И вы, как Раскольников, будете стоять над мертвой старухой! Нет уж, дорогой Люсенька, я скорее соглашусь станцевать Жизель, чем выступить по телевидению!»
— Вы действительно так испугались? — спросил я.
— Так или не так, какая разница! Вы опять задаете пустые вопросы! В конце концов, имею я право на кокетство если не как женщина, то хотя бы как актриса?! Между прочим, Каплер, не приняв мой отказ, пообещал отомстить мне в следующей же передаче. «И месть будет страшной!» — пригрозил он. Жаль, что я ее не увижу…
— Почему вы не любите телевидение? — спросил я.
— Наконец-то нормальный вопрос! — обрадовалась Ф. Г. — Может быть, потому, что я люблю смотреть кино. В кинозале, с людьми, на большом экране. И не приемлю эти телевизоры с изображением в коробку «Казбека», с идиотскими линзами-аквариумами. Не могу к этому привыкнуть… Впервые я увидела «аппарат дальновидения» —так он тогда назывался — в 1939 году. Мы снимали «Подкидыш» и вечером пошли в гостиницу «Москва» — там в холле стоял опытный образец чудо-аппарата. Все ахали от восторга. А я смотрела: да, чудо, актеры где-то работают, а мы их видим здесь. Чудо, но меньшее, чем то, что поразило меня в детстве, когда фокусник в цирке распилил даму на две части — голову отдельно от ног—и эти части, разнесенные в разные стороны, вдруг зашевелились. Я мгновенно расплакалась от ужаса! А тут глядела и оставалась равнодушной. Не волнует меня телевидение и сегодня.
Мы дошли до садика, в котором стоял мраморный бюст Радищева.
— Вот куда я вас вела, — обрадовалась Ф. Г. — Здесь уютно и тихо, никто не знает ни памятника, ни садика — ни пионеры, ни алкоголики. Можно спокойно посидеть и выкурить наконец сигарету!
Отдышавшись, она продолжала:
— Представляю, сколько благоглупостей звучит с экрана! Об одних «Голубых огоньках» я столько наслышана. С меня хватит и радио. Утром, когда у меня работает моя «точка», я хоть могу мазать хлеб маслом и пить чай, не уставясь, как умалишенная, в экран. И радиоблагоглупостей на мою жизнь мне достает! Я же давала вам свой список горестных заметок. Выбросили, наверное?..
Позже я нашел этот листок, на котором Ф. Г. выписала идиотизмы, прозвучавшие по радио. Это главным образом названия передач вроде: «Знаете ли вы мир прекрасного?», «В гостях у Федькиных», «Искусство сближает сердца», «В вихре танца»…
— А почему бы вам не посмотреть, как Каплер отомстит вам? — спросил я. — Это же интересно!
— Нисколько. Это во-первых. А во-вторых, где? К соседу, Риме Кармену, не пойду: и дома его чаше всего нет, и странно это: «Здравствуйте, я ваша тетя!» Нет-нет! К Галине Сергеевне (Улановой) можно, но тоже надо заранее предупредить ее, она не откажет, но будет менять свои планы, куда-то не пойдет. А сидеть с ней — одно удовольствие: за вечер проронит две-три фразы. Вот, пожалуй, к кому можно смело идти, так это к Лиде Смирновой. Открытая душа, и мне будет рада. Искренне, без притворства! Расскажет в лицах о своем новом романе, да так, что и про передачу забудем! Когда мы с ней снимались в этом михалковском дерьме «У них есть Родина», мы так дружно страдали по своим возлюбленным — слезы лились в четыре ручья!..
Вы опять начинаете о моей роли! Я же не об этом. Да, фрау Вурст у меня получилась. Вурст — по-немецки колбаса. Я и играю такую толстую колбасу, наливающую себя пивом. От толщинок, которыми обложилась, пошевелиться не могла. И под щеки и под губы тоже чего-то напихала. Не рожа, а жопа.
Но когда я говорю о михалковском дерьме, то имею в виду одно: знал ли он, что всех детей, которые после этого фильма добились возвращения на Родину, прямым ходом отправляли в лагеря и колонии? Если знал, то тридцать сребреников не жгли руки?..
И вот вам дополнение к вопросу о жутких судьбах детей в Голливуде. Только на этот раз не об ихних, а о наших. Непросто ведь здесь все!
Ф. Г. закурила и после паузы продолжала:
— Вот вам один пример. Я дважды снималась не с девочкой, а с живым чудом — с Наташей Зашипиной. Вы знаете эти картины — «Слон и веревочка» и эта самая — «У них есть Родина».
Я сначала боялась Наташи, все актеры боятся играть с детьми: они ведь не играют, а живут, так верят в происходящее, что разоблачают любого актера, который такой веры не нашел.
Неожиданно мы подружились. Может, оттого, что я вообще не умею сюсюкать и говорила с Наташей как со взрослой. А ей было шесть лет! Кроха! Это сорок пятый год, только война кончилась. Она приходила ко мне в уборную и наблюдала, как меня гримируют.
— Тебе интересно играть в мою бабушку? — спрашивала.
— Интересно.
— А ты меня уже любишь? — снова спрашивала она, когда мне натягивали парик.
— Я тебя всегда люблю, — говорила я.
— Но теперь, когда ты уже моя бабушка, сильнее?.. Пересмотрите ее фильмы. И «Жила-была девочка» — там ей три годика, и «Первоклассницу», где ей уже восемь. И не в том дело, что не найдете фальши. Нет, тут что-то есть такое, что трудно обозначить словами. Что-то такое, когда должно бы вроде быть стыдно, что видишь то, что видеть нельзя, а стыдно не становится — только восхищаешься: как здорово!
К сожалению, это проходит. Что здесь — трагическая судьба детей? Закон природы? Но вот мы же с вами смотрели гениальную девочку Джуди Гарленд в этой чудной цветной сказке «Волшебник из страны Оз»! И потом я не могла поверить, что эта женщина в «Нюрнбергском процессе» — в эпизоде, но каком! — она же! И опять гениальна!
У Наташи так не получилось. Может, режиссеры ее не разглядели, когда она стала взрослой. После ВГИКа пошла в Театр сатиры, говорят, хорошо работает. Не знаю, я не видела. Но что-то ушло, если ее ставят в длинный общий ряд.