Мы договорились пойти днем погулять по Кремлю.
— Полвека не было такой возможности. Надо же взглянуть, во что превратили большевики памятник культуры. И истории тоже, — сказала Ф. Г.
Но наш «главный» — Константин Степанович Кузаков объявил прослушивание и обсуждение. Удрать после того, как я столкнулся с ним лицом к лицу в коридоре, было невозможно. Пришлось позвонить Ф. Г. и извиниться.
Потом она рассказала:
— Я ходила по Кремлю одна, дошла до царь-пушки, села и больше не вставала. Нет Чудова монастыря, нет знаменитых церквей и памятников. Но сидеть, размышляя о варварстве в горестном одиночестве, мне не дали. И все потому, что я оказалась брошенной на произвол судьбы. С вами ко мне почти не пристают, а тут я заделалась фотомоделью:
— Можно с вами сфотографироваться? А нам можно с вами…
— Конечно, с удовольствием, — лицемерила я, понимая, что прогулке конец.
Вот только солдатик один понравился. Он подошел, покраснев от смущения, как мак, и попросил:
— Моя мама с детства любит вас, и я тоже видел вашу «Золушку». Можно я пошлю маме фотку с вами? И автограф.
Конечно, на «фотку» я не могла не согласиться! Нас щелкнул какой-то фотокорр и — не поверите — оказался честным человеком! Первый раз в жизни я получила от него десяток добрых бабушек, соблазняющих воина советской армии. Вадим Козин получил за это срок, а мне пока сошло с рук.
Ф. Г. выбрала одну фотографию, «самую лучшую», как она сказала, и надписала ее: «Милому Глебу — с досадой!»
— Такая я уж злопамятная, как шварцевская Мачеха, — сказала она и вдруг спросила:
— А вы боитесь Кузакова?
— Когда в редакции заговорили, что он сын Сталина, и лоб его, овал лица, особенно надбровная часть, мне показались копией с знаменитых портретов, я испытал и любопытство, и непонятную робость. Но потом привык, как и все.
Короткое время я был ответсекретарем, с Константином Степановичем общался по нескольку раз на день, и, по-моему, мы сработались. Во всяком случае он понял мой скулеж по привычной работе и жалобы на бесконечный поток планов — тематических, перспективных, квартальных, недельных и отпустил меня снова в корреспонденты. Он хороший человек. И добрый, хоть проколов не забывает.
— Злопамятность у него от отца. А доброта от матери, простой русской бабы, пожалевшей и согревшей когда-то ссыльного в ледяном Туруханске. Все русские женщины жалостливы по натуре. И я тоже, хоть и из другого рода, — вздохнула Ф. Г. — Россия нас делает такими.
А с вашим нынешним шефом я сталкивалась на «Мосфильме». Он ведь сделал оглушительную карьеру: чуть ли не в двадцать лет стал работником аппарата ЦК — шагнул из рядовых на самый верх, минуя положенные ступени. И дошел бы Бог знает до каких высот, если бы не смерть отца. На «Мосфильм» его прислали главным редактором, держался он скромно. Но если звучало «Кузаков согласен», значит картине открыт зеленый сеет. Вот вам и странности нашей системы.
Закончила Ф. Г. неожиданно:
— А о Кремле я вам не скажу больше ни слова. Пока мы не совершим прогулку по его камням, увы, уже не священным…
В гостях у А. Г. Коонен
— Завтра у Алисы Георгиевны день открытых дверей. Предлагаю вам пойти со мною, — сказала Ф. Г.
— А что это будет? — поинтересовался я.
— Это будет ее день рождения, и каждый, кто помнит об этом, может прийти в любое время — двери для всех открыты.
— Но я…
— Незнакомые тоже приходят, теперь, правда, очень редко, а раньше… У порога Алисы Георгиевны — она живет с обратной стороны театра, вход с Бронной, и через свою квартиру она могла пройти на сцену — теперь этот переход замуровали, — так вот раньше у ее порога выстраивалась очередь. Люди приходили ее поздравить, и каждого она принимала. В гостиной стоял большой стол с винами, закусками, деликатесами, которые постоянно пополнялись. Алиса Георгиевна встречала гостей, подносила бокал с красным вином к губам и всем говорила несколько приятных слов. Всем, кто приходил. Я удивлялась: целый день на ногах, а приветливой улыбки хватало на каждого. Помню, однажды она с утра встречала поздравляюших в мантилье, с розой в гребне, в черном платье, подбитом красным шелком, с веером в руках. Так продолжалось весь день! А вечером она еще отплясывала сегедилью! Вот вам актерская школа!
Теперь вы понимаете, как я отношусь к Коонен. Вы придете как мой знакомый, и поэтому я хотела бы вам задать несколько вопросов.
— Так серьезно? — удивился я.
— Серьезно. — Ф. Г. не улыбалась. — Алисе Георгиевне завтра исполнится… Ну что там — много лет. И мне не хотелось бы, чтобы случайная фраза нанесла ей боль. Поэтому, не вставая в позу, ответьте мне, видели ли вы хоть один спектакль с Алисой Георгиевной?
— Да, «Мадам Бовари» и «Адриену Лекуврер».
— «Адриену» не упоминайте: ею закрывали Камерный, и Алиса Георгиевна расстроится. И больше ничего у них не смотрели?
— Смотрел еще «Грозу», но мне она не понравилась. Мне показалось, что истерика…
— Поймите, — перебила меня Ф. Г., — мы же не обсуждаем сейчас факты вашей биографии. Алиса Георгиевна достойна того, чтобы никто и ничем не омрачил ее дня рождения. «Грозу» отставим. Еще?
— Еще, но это совсем недавно — в прошлом году в Зале Чайковского слушал «Пер Гюнта». У нее были сцены и монолог Озе. Великолепно.
— Вот об этом скажите. Только об Аксенове ни слова! Там что-то разладилось. А лучше поговорите о кино, о ВГИКе, о своих студентах. Алиса Георгиевна вам наверняка расскажет о школе молодых актеров, которая работала при их театре. Это светлые воспоминания, — Ф. Г. наконец улыбнулась, — тем более что замечательная школа не дала ей ни одной конкурентки!
Когда я уходил, Ф. Г. вспомнила:
— И никаких подарков! Я принесу розу на длинной ноге, а вы пойдите в цветочную лавку на Пушкинской, возле Дома актера, скажите, что от меня, и закажите бутоньерку. Запомните? Бутоньерку! Опять смеетесь и все перепутаете!..
На следующий день в начале седьмого мы вышли из «лавки» возле Дома актера, где на втором этаже, о существовании которого знали только избранные, нам вручили: Ф. Г. — темно-вишневую розу на невероятно длинной ножке в изящной упаковке, мне — бутоньерку, с которой в зарубежных фильмах обычно красуются женихи, — очень красивую, всю из мелких, бело-красно-синих цветочков неизвестного мне происхождения. Мы пошли вниз по Тверскому бульвару, вызывая улыбки встречных. Отвечая кивками на приветствия, Ф. Г. спросила:
— Вы давно были в Пушкинском?
— В последний раз на «Деревьях умирают стоя», — ответил я.
— Боже, десять лет назад! И я почти столько же. Как я боялась возвращаться в театр, где начинала свою московскую карьеру! Меня убеждали: Камерного давно нет, он перестроен! Да, зрительный зал изувечили в мещанском ампире — с канелюрами, с ионическими завитушками, с ложами, обитыми плюшем. У Таирова был строгий модерн — от него и следа не осталось. Но сцена, сцена была та же. Я думала, не смогу на нее снова ступить. И только когда увидела современных партнеров, поняла: да от таировского театра ничего не осталось! Ах, какие у него были женщины и мужчины. Фигуры, грация, пластика! Я всегда ждала, что Александр Яковлевич не сегодня-завтра поставит балет. Обязательно. Ну, не «Лебединое», так «Дон Кихот» — точно!
Моя-Бабушка в «Деревьях», кстати, тоже испанка, и Касона написал ее так, что пуститься в пляс, рассыпая каблуками дробь фламенко, ей ничего не стоит. Меня очень смущало это. Но играла же я американок, никогда не видя их в глаза. И немок тоже. Но на встрече с испанкой настояла. Она была из тех, кого в конце тридцатых годов привезли к нам ребенком из Испании. Вы этого не можете знать — вас тогда на свете не было, а вся Москва восторгалась детьми в красных пилотках с кисточками — «испанками». Так вот, встреча с этой погрузневшей, но внутренне подтянутой женщиной очень помогла мне. Ничего я не копировала — никогда этим не занималась! Но все-таки что-то ухватила: тон, настрой, манеру речи. И платок — настоящий испанский — она помогла достать мне. Когда он лежал у меня на плечах — особым образом, чуть прикрывая край плеча! — я чувствовала себя испанкой. Меня очень хвалили за эту роль. Да, да, знаю — вы видели.
Но вы не видели другое. Вот когда я поняла, что я говно, а есть гении. Да, да, говорю о Верико. Верико Анджапаридзе. И могу кричать об этом на каждом перекрестке.
Мы с Ниночкой смотрели этот грузинский гастрольный спектакль. Даже не спектакль, а сцены из него. Это там, в ВТО, на шестом этаже. Никто в зале по-грузински ни слова, но все слушали Верико как загипнотизированные. Словами это не передать — я видела настоящую испанку и какую женщину! Ничто не могло заставить ее склонить свою гордо поднятую голову!
Я потом бросилась к Верико за кулисы, целовала ее, она не дала мне опуститься на колени, но тогда я поняла, как вы там выражаетесь полуматом: ху из ху — кто есть кто!..
Наконец мы с Ф. Г. дошли до дверей Коонен.
Алиса Георгиевна встретила нас у стола, не столь большого, каким он мне представлялся, но обильно уставленного. Ф. Г. сказала приятные слова, протянула розу и получила поцелуй. Ее тут же оттянули в сторону. Я подал Алисе Георгиевне свой необычный букет, она улыбнулась и протянула мне руку.
— Простите, — склонился я, — но я так и вижу вас с испанским веером.
— Это Фаина вам рассказала? — Алиса Георгиевна, держа в одной руке бутоньерку, уперлась кулачком в бок, сверкнула глазами и стала похожа на испанку. — Скажу вам по секрету — Фаина самая… Нет, выражаясь изящно: Фаина — моя поклонница с самым большим стажем. Мы познакомились, когда ей было двенадцать! Но Александр Яковлевич принял ее в наш театр, исходя не из этого.
Она говорила своим неповторимым низким голосом, особым — не контральто, а грудным сопрано. И вдруг предложила:
— Пойдемте, я покажу вам якуловский портрет, который так врезался в память Фаины, что она теперь всем уверенно твердит, что видела меня такой в жизни.
— Как, вы водили его к себе! — воскликнула Ф. Г., когда мы вернулись. — Я тоже хочу, умоляю.
Экскурсия повторилась, и мы снова застыли у портрета.
— Случай в своем роде единственный: я могу любоваться собой! — сказала Алиса Георгиевна. — Потому что это я и не я — это воображение Якулова…
Мы вышли на Бронную, когда еще не стемнело.
— Нет, нет, — запротестовала Ф. Г. — только по бульвару! А на Пушкинской возьмем такси.
И вот странно, как только мы поравнялись с театром, на том же самом месте, что и два часа назад, Ф. Г. снова заговорила о своей героине из спектакля «Деревья умирают стоя».
— У меня было в Бабушке и такое, чего Верико не делала. Наша ассимилированная испанка показала мне несколько движений знаменитого фламенко. Я даже пыталась танцевать с нею у себя дома. И потом перенесла одно движение на сцену. Нет, я при этом сидела, но этот жест был как воспоминание о молодости, вовсе не пресной!
Почему-то мне всегда хотелось на сцене танцевать. Ну, танец в «Сэвидж» вы знаете. Танец в «Золушке» в картину не вошел. А когда с Павлой Леонтьевной мы репетировали Риту Каваллини в «Романе», там я тоже порхала с наперсницами в каком-то хороводе, держа одной рукой край платья, а другой рассыпая воздушные поцелуи. Павла Леонтьевна очень смеялась, назвала мою грацию медвежьей и сказала:
— Фаина, поклянись, что никогда в жизни на сцене ты танцевать не будешь! Поклянись, слышишь.
Я поклялась. И теперь вы можете гордиться: вы знакомы с клятвоотступницей. Такое не часто встречается!