— Жизнь — полосатая — это все говорят. И по-моему, верно, — сказала Ф. Г., когда мы пошли по ее любимому маршруту: кинотеатр «Иллюзион» — Вшивая горка. — Лезть в гору — это, конечно, не несчастье, но для меня необходимость: ноги надо тренировать, а то не смогу ходить по сцене.
Моя недавняя черная полоса, — продолжала она, когда мы взобрались наверх, сели на скамеечку и, отдышавшись, Ф. Г. немедленно закурила, — моя последняя черная полоса началась со смерти Анны Андреевны, потом ушла из жизни «мама» — Павла Леонтьевна, а через год — моя сестра, которая так и не успела привыкнуть к Москве.
С Ахматовой я познакомилась в семнадцать лет. Это значит? Правильно, в 1912 году. Совсем недавно. В Петербурге, конечно. Перед самой поездкой в Париж.
Я пришла с букетиком. Анна Андреевна открыла сама и стояла в дверях царственно-красивая, с челкой, остро-угловатая, как на полотне Альтмана, только в другом, не синем платье.
Мы поздоровались.
— Что это? — удивилась она.
— Это цветы вам — моему поэту.
— Вы пишете сами? — спросила.
— Никогда не пыталась.
— Но собираетесь писать?
— Поэтов не может быть много, — сказала я, и Анна Андреевна почему-то запомнила мой ответ. Позже она не раз, но всегда к месту просила: «Фаина, скажите свою фразу!» Или по-другому: «Ваша фраза нейдет с головы!»
Мы подружились. Может быть, потому, что тогда она еще не была столь известным поэтом и модным тем более. Но цену себе знала — для поэта это необходимо… И вот что удивительно: училась в гимназии я отвратительно, «удовлетворительно» — мой высший бал, а поэзия и хорошая литература уже тогда стали моим настоящим увлечением. Как я открыла для себя Ахматову — ума не приложу. Может быть, все-таки рука судьбы?
Мы шли с Анной Андреевной из Эрмитажа — это уже начало тридцатых. По Миллионной дружно топали солдаты — тогда они назывались красноармейцами, бойиами и командирами. И они громко, с полной отдачей пели:
Эй, комроты! Даешь пулеметы! Лаешь батареи, Чтоб было веселее!
— Комроты — это что? — спросила Анна Андреевна.
— Это командир роты, — пояснила я.
— Да, поэтично, — улыбнулась она. — А все-таки в этом что-то есть: молодые ребята, здоровые, красивые, просят дать им для веселья пулеметы и батареи. И как просят — заслушаться можно. — И вздохнула: — Мои стихи они никогда петь не будут.
Мне показалось, что у нее были очень грустные глаза.
И не знаю, может быть, это мне запомнилось, может, еще почему-то, но поверьте, через несколько дней, абсолютно импровизационно, без всякой подготовки, когда у Анны Андреевны была Таня Вечеслова, блистательная балерина, лучшая Китри в «Дон Кихоте», и еще кто-то из наших общих знакомых, я села за стол и сказала:
— А между прочим, ваши стихи обожают белошвейки и постоянно распевают их, стачивая наволочки.
Я изобразила, как вставила в иглу швейной машинки нитку, откусив и сплюнув ее кончик, взялась за ручку и, вращая ее, довольно гнусаво запела на шарманочный мотив:
Соседка из жалости два квартала,
Старухи, как водится, до ворот,
А тот, чью руку я держала,
До самой ямы со мной пойдет…
Продолжать мне не дали — Анна Андреевна смеялась до слез.
— Нет, нет, подождите, — настаивала я, — у швейки есть еще одна, самая ее любимая песня!
Взяла другую наволочку и, начав делать крупные стежки — наметку, запела на мотив «Бродяга к Байкалу подходит»:
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Это и на вокзалах, и в поездах петь можно — с шапкой… Но меня никто не слышал — смеялись все, а Анна Андреевна вытирала со шек крупные слезы. При случае она не раз потом просила:
— Фаиночка, швейку! Умоляю.