— Вы видели? — спросила меня Ф. Г. с отчаянием и протянула «Крокодил».
— Это? Видел и не нашел ничего для вас оскорбительного.
— Так уж ничего? Но ведь факт остается фактом: я попала в «Крокодил», и хорошего тут мало!
«Крокодил» от имени «знаменитых тигроловов» — Ерофея, Дормидонта, Ферапонта и Эдмонта — всех Кандыбовых — поместил иронически-хвалебную заметку на фильм «Сегодня новый аттракцион». В ней говорилось о прекрасном поведении тигров, блестящем исполнении «ролей» зверями, которым не мешали артисты. Раневской посвящен один абзац:
«Но не все ладно в этом фильме. Явно чужеродным, на наш взгляд, является вставной номер с замечательной актрисой Ф. Раневской. Ведь она играет так здорово, что плакать хочется. Особенно когда ее увольняют с поста директора цирка. Не знаем, как ты, Крокодил, но мы-то поняли, что этот кусочек совсем из другой, игровой картины, а неопытная монтажница, все на свете перепутав, приклеила его к научно-популярному фильму».
— Из чего следует, — заключил я,—что вас «Крокодил» похвалил.
Ф. Г. улыбнулась: мне даже показалось, что она проверяла на мне читательскую рецензию — видимо, ирония редакции в чем-то вызывала у нее сомнение.
— Если бы вы только знали, — вздохнула Ф. Г., — как я не хотела сниматься в этой картине!
— Но у вас там неплохая роль, — возразил я.
— Одна роль не делает фильма, — сказала Ф. Г. — Я же видела, что сценарий слабый, конфликт не новый — отказывалась от съемок, как могла. На все письма отвечала отказом. Начались бесконечные звонки из Ленинграда, причем по ночам: «Без вас не можем начать фильма. Вы должны сниматься». Я не сдавалась. Тогда режиссер Кошеверова приехала в Москву сама. Пришла ко мне, села вот сюда в кресло и сказала:
— Без вашего согласия не сойду с места.
Я пустила в ход крайнее средство: стала страшно кашлять, схватилась за сердце и с трудом проговорила:
— Вы видите, что со мною делается? Я же совсем без голоса и мне очень нехорошо, Надя. Мне очень нехорошо.
Кошеверова посмотрела на меня и довольно проницательно заметила:
— Оставьте симуляцию. Вам придется согласиться.
Ах, если бы она сохранила свою проницательность на съемках! Вы не представляете, как с ней безумно трудно работать. Сценарий без конца переделывается, возникают все новые эпизоды — снимается, по существу, уже второй фильм! А отснятое идет в корзину!
Ну сколько там моей роли? Три-четыре эпизода. Пусть даже пять! И сколько же их можно было снимать? Я неделями не выходила из павильона, а в результате зачастую каких-нибудь сто полезных метров! Все из-за неумения работать, из-за неразберихи, отсутствия хоть какой-нибудь системы.
Погодите! — Ф. Г. встала и подошла к письменному столику. — Мне тут на днях попался черновик письма к Кошеверовой. Я это написала после очередного возвращения со съемок, — говорила Ф. Г., перебирая бумаги в бюваре. — После очередного возвращения с Голгофы. Читайте, — она протянула мне листок, — вам многое станет ясно.
Вот это письмо:
«Надя! Не моя вина в том, что Вы не понимаете, что значит процесс творчества у актера-художника. Только актер-циник может мириться с подобной атмосферой принудительного ремесленничества. Случайно, от съемки к съемке, с интервалами в месяц, без смысла, без последовательного развития взаимоотношений с партнерами, — в этой анархии производства, убивающей вдохновение художника, я чувствую себя человеком, которому нанесли тяжелое, незаслуженное оскорбление.
Мы говорим на разных языках. В Вашем понимании это норма и специфика производства, в моем — катастрофа. В сущности, все, что делается у Вас со мной, в творческом плане — преступление по отношению к актрисе моего возраста и некоторых моих заслуг».
Я попросил Ф. Г. дать мне этот черновик.
— Зачем он вам? — спросила она.
— Я сохраню его как свидетельство ваших мучений.
— Берите, — Ф. Г. протянула мне листок. — Мучений творческих и физических! Ну-ка дайте мне письмо на минутку.
Она взяла ручку и внизу листа быстро сделала приписку: «Это писала старая дура Раневская вместо того, чтобы сесть в поезд и бросить этот бардак. О, Кошеверова!»