— С Юрием Александровичем у меня сложные отношения, — сказала Ф. Г. — Не знаю сама почему. «Люблю и ненавижу» — это не про нас. Может, мне мешает, что я знала его, когда он был почти мальчишкой, ходил в драных штанах, но был изысканно-тонким, с романтической шевелюрой, перед которой женщины падали ниц. И девушки, кажется, тоже — в двадцатых годах они еще существовали, не часто, но встречались. Если повезет, конечно. Юрке везло. Для меня он тогда был Юркой, в которого Ирина, дочь Павлы Леонтьевны, влюбилась без памяти. То есть я просто не ожидала от нее такого — была нормальным человеком и вдруг просто обезумела. К счастью, ненадолго. И с Веркой случилось то же самое, только эта дура сразу забеременела от него, не поняла, что он такой же отец, как я римский папа.
И все же я восхищалась им. После 150-й «Сэвидж» он прислал мне письмо:
«Дорогая Фаина! Что мне сказать вам сегодня? Это замечательно, что Вы сыграли свою 150-ю миссис Сэвидж и так сыграли!! («так» он подчеркнул сам и на два восклицательных знака расщедрился тоже). Сыграли вопреки всем проискам напастей, которые Вас преследуют всю жизнь — назло болезням и прочим огорчениям!
Поздравляю Вас, крепко целую и буду ждать Вашей 300-й Сэвидж. Это и в моих интересах, сами понимаете!
Ваш Ю. Завадский. 21/VI-70».
Очень трогательно, не правда ли? Я умилилась его нестареющему романтизму и приготовила ему телеграмму: «Ромео! Целую. Джульетта». Но не послала ее — с чувством юмора у него в последнее время не в порядке.
И мой опыт, мой проклятый опыт! Если Завадский хвалит — значит, неспроста. Нет, никакой прибавки к премии не было, просто он вскоре вызвал меня и, вертя в руках свои карандаши, сказал:
— Верочка скоро возвращается из больницы — операция прошла успешно, но ей нечего играть. Я прошу вас уступить ей свою Сэвидж. Вы же не любите долго выходить в одной и той же роли, а для Веры это будет бенефисный спектакль. Мы и афиши специальные сделаем!
Хоть плачь, хоть смейся! Я согласилась, конечно. В конце концов, у меня оставалась еще моя Люси Купер.
Но вот тут я восхитилась Юрием Александровичем. Он сам создает свой образ мягкого и деликатного человека, не способного на резкое слово, не говоря уже о брани.
Я как-то говорила с ним, и он сказал об одном режиссере:
— Ну, это не совсем хороший человек.
— Не совсем? — переспросила я. — Отчего же?
— Ну, понимаете, — Юрий Александрович замялся, — ну, он — какашка.
И при этом, по-моему, даже покраснел, произнеся самое ругательное слово, на которое способен. И вместе с тем, когда надо, взгляд его голубых глаз становится стальным и он не отступит, пока своего не добьется! И его преданность Вере достойна только уважения!
Как он относится ко мне? Иногда любит, ценит, иногда боится, не хочет связываться. Но иногда ведет себя не как мужчина, а как склочница из коммунальной квартиры.
Терпеть не могу ходить в собственный театр, но после «Петербургских сновидений» мне все уши прожужжали: «Ах, какой спектакль! Ах, Юрий Александрович! Ах, какой взлет!» Решила пойти, не делая из этого секрета, конечно. Это как раз тот случай, когда нужно подать свой приход, чтобы он не остался незамеченным, то есть делать то, что я терпеть не могу. Да, позвонила Завадскому, да, сказала, что жажду увидеть его работу. «Фаина, вы не представляете, какая это честь для меня!» Представляю, я все представляла заранее. Он, разумеется, предупредил актеров, ради которых я, собственно, и пошла на спектакль: по себе знаю, как приятно и как волнуешься, когда в зале сидят твои коллеги.
Спектакль, слава Богу, понравился, и я обошлась без пира лицемерия. Ирочка Карташева хороша, хотя и суетится иногда. И Бортников оказался молодцом — Ирина (Анисимова-Вульф), когда я сказала ей об этом, засияла, как новый гривенник. А главное, если честно, в спектакле есть то, что не у многих режиссеров получается, — атмосфера Достоевского, нервная, почти неосязаемая, — черт знает откуда она берется. Завадский таял от моих комплиментов, а я — от радости, что не нужно ничего врать. Ну, если и было нужно, то самую малость.
И тут же, через неделю или немного позже, — приглашение от Завадского на репетицию: он решил к очередной годовщине Октября сделать новую постановку «Шторма». Поскольку за пятьдесят лет советский власти драматурги, подкармливаемые партией, ничего лучше пьесы Билль-Белоцерковского, бредовой, по-моему, не создали.
Юрий Александрович собрал на сцене всю труппу и объявил, что на этот раз он задумал решить «Шторм» в романтическом ключе.
— Революция и быт сегодня несовместимы! — сказал он торжественно под гул одобрения присутствующих, а эта «Плять» Славка даже воскликнул: «Блистательно!» Славку Плятта хлебом не корми — дай только подсюсюкнуть руководству.
Завадский, очень довольный, объявил, что спектакль начнется вот так, как сегодня, — мы будем сидеть за столом, начнем читать пьесу и на глазах зрителей (известное всем новшество!) превратимся в своих персонажей. И тут же под знаменами и с метлами в руках все выйдем на коммунистический субботник — праздник свободного труда. И оркестр заиграет что-то возвышенное.
— А моя Манька? — спросила я.
— Что — Манька? — не понял Юрий Александрович.
— Моя Манька, что, тоже встанет под красное знамя?
— Ну конечно! Если хотите, мы дадим ей какой-нибудь лозунг!
Я не хотела. То есть хотела сказать, что большего бреда еще не видала, но Юрий Александрович тут же замахал руками:
— Бутафоры, дайте метлы и лопаты! Попробуем сегодня без музыки!
Наверное, во мне заговорил бес противоречия, но я не могла представить себе мою Маньку с метлой. Ходила по сцене и с удивлением разглядывала, чем занимаются здесь эти люди, да еще бесплатно. И ей-богу, чувствовала себя только Манькой.
— Фаина, что вы делаете? — вдруг услыхала я крик Завадского. — Вы топчете мой замысел!
— Шо вы говорите? — переспросила я в Манькином стиле.
— Замысел! Вы топчете мой замысел! — не унимался Завадский.
— То-то, люди добрые, мне все кажется, будто я вдряпалась в говно! — обратилась я к добровольцам коммунистического труда.
— Вон со сцены! — завопил Завадский.
Все замерли. Я выждала паузу, а паузу я держать, слава Богу, научилась, подошла поближе к рампе и ответила:
— Вон из искусства!
Инфаркта не было. Я ушла, репетиция продолжалась, а на следующий день в списке распределения ролей моей фамилии не было. Нет, мою роль Завадский никому не отдавал. Он поступил как истинный стратег: выбросил Маньку вообще из «Шторма» — она не соответствовала новому романтическому решению старой пьесы. И тут комар носа не подточит!