В этой кунцевской больнице я восхитился только парком. Ну что, разве мы таких широких, залитых солнцем коридоров не видали? Да, в нашей 545-й — не уже, и на переменах мы по ним носились, как по беговой дорожке. И потолки такие высотой в три с половиной метра не раз встречали: в том же нашем Москворецком дворце пионеров, бывшем графском особняке, — не ниже. Это просто сегодня после приземистых хрушоб все кажется таким огромным. И палаты в двадцать квадратных метров на одного — тоже непривычны. Да еще с телефоном, не в конце коридора, один на весь этаж за две копейки, а двушки, как назло, всегда в дефиците, особенно в больницах. А тут в каждой палате красивый белый телефон на тумбочке: звони хоть целый день, как в голливудских фильмах.
Ф. Г., конечно, всю эту роскошь первым делом высмеяла. Как и бесчисленное количество женщин и мужчин в белых шапочках и халатах — по десятку на каждого больного. Но то, что лучшее в этой больнице — парк, оспаривать не стала.
Мы пошли гулять. Дорожка, покрытая хорошо утрамбованным гравием, петляла среди деревьев, и казалось, ей не будет конца.
— Я ведь сюда приехала на профилактику, да и подышать свежим воздухом не мешает, — улыбнулась Ф. Г. — Хамство, конечно, но раз можно. Не все же этим равным среди равных отдавать. А врачи относятся ко мне, как всегда, хорошо: я их не очень обременяю. Может быть потому, что мне все кажется: сюда их отбирают по анкетным данным вне зависимости от того, как они владеют профессией.
Навстречу нам шла пара — среднего роста женщина, рыжая, вся в веснушках, и мужчина ниже ее на голову, покрытый ровным загаром, с черными как смоль волосами, блестящими, будто смазанные бриолином, в такой же блестящей ярко-голубой пижаме.
— Светлана! — воскликнула Ф. Г. — А я опять с другим мужчиной! Коней моей репутации! Что вы теперь скажете?!
Мы поздоровались.
— Как, вы и Светлану Иосифовну знаете?! — воскликнула снова Ф. Г. — Это невероятно! Это закончится тем, что я, широко раскрыв рот, застыну навсегда в такой позе!
И Ф. Г. изобразила нечто, выражающее ее крайнее удивление, и так, что захохотали все, особенно спутник Светланы Иосифовны.
— Господин… — представила она его мне, но я тут же забыл сложное имя и понял только, что господин в голубой пижаме — из Индии и по-русски почти не понимает.
Все прошли к скамейке неподалеку, и я снова подумал, насколько дочь Сталина ничем не напоминает своего отца. Ситцевое платье в василечках, матерчатые туфли на низком каблуке, зеленая вязаная лента в волосах, дымчатые очки и никаких украшений — ни колеи, ни серег, ни браслетов. Но главное, конечно, лицо: сколько ни старайся, портретного сходства не обнаружишь и через минуту забываешь, что она дочь «отца всех народов».
— Вы давно были в институте?—спросила она. (Речь шла об Институте мировой литературы, где Светлана Иосифовна в то время работала и где нас познакомили.) — Вы что-то делаете для Александра Григорьевича?
Я рассказал, как безумно медленно продвигается «История мировой литературы» и моя статья о Зощенко для второго тома.
— Нет, вы объясните мне, Светлана, — вступила Ф. Г., — как человек, который в глаза не видел Зощенко, может писать о нем? Совершенно не понимаю этого! Ну, может быть, хотя бы отыскать его родных или тех, кто хорошо знал его?! По-моему, иначе просто недопустимо!
Светлана Иосифовна, не отвечая Ф. Г., переводила ее страстную речь индусу. Тот сначала улыбался, а потом рассмеялся и начал говорить.
— Что он? — спросила Ф. Г. в нетерпении.
— Он сказал, — ответила Светлана Иосифовна, — что об индийской эпической поэме «Махабхарата» написаны сотни статей и книг, хотя никто из писавших не видел ни ее автора, ни Будды…
Когда через неделю мы снова вышли в этот парк-лес, в котором можно легко заблудиться, Ф. Г. мне сказала:
— Светланиного индийца перевели куда-то, и я их больше не встречаю. Славные люди. И рядом с ними тепло. Это тоже не часто случается. Они любят друг друга, светятся любовью, как светлячки в моей «Сэвидж», и излучают что-то доброе. Я видела немало счастливых влюбленных, но они часто настолько замыкаются в себе, даже не замыкаются, а как бы очерчивают вокруг себя кольцо, где им хорошо вдвоем и куда никому доступа нет. И оттого, если вы даже рядом, вас не замечают, сквозь вас смотрят, как через стеклянную фигурку, вы — чужой, ненужный, и вам становится холодно. Это называют эгоизмом влюбленных, а мне кажется — это что-то другое. Оно ведь происходит даже с очень хорошими, добрыми людьми. Может, это ближе к умопомрачению? — Ф. Г. засмеялась. — Я все чаше убеждаюсь, что люди сплошь и рядом теряют рассудок, не замечая этого.
Идемте на скамеечку, я вам открою страшную тайну, — предложила она. — Есть особый вид помешательства, чисто профессионального, — «синдром актерского безумия». Никто вам не признается в нем. А я-то знаю, что это такое. Последний раз это было перед премьерой «Сэвидж», когда я вдрызг разругалась с Варпаховским, придравшись к какой-то чепухе. Или нет, позже. На радио. Я поддалась уговорам, пришла на запись, ну, на телеграф, на улице Горького, — вы же знаете: там студии, где пишут спектакли в «золотой фонд». Пришла, а внутри уже моторчик: «Что ты делаешь? Остановись, пока не поздно!» И я бессознательно ищу что-то, к чему бы прицепиться. Хватаюсь за сердце. Тут же ваша Катюша, милейший редактор: «Фаина Григорьевна, вот валокордин!» — «Нет, спасибо». Хватаюсь за голову; тру виски. И вдруг входит эта Лили Белл-Бестаева — я ее давно не видела — с огромным животом, как перед схватками, в красном платье! Огненно-красном! Мне чуть дурно не стало. Я налетела на нее, как бык на корриде: «Да как же можно прийти на запись тончайшей, требующей пастельных красок сцены в таком виде?! Это же неуважение к своей профессии, к своим товарищам, наконец!» И вылетела из студии. Остановить меня ничто не смогло.
Вот это и был этот «синдром актерского безумия». Когда на тебя находит непонятно что, ты просыпаешься среди ночи — нет, не от страшного сна, а от какого-то ужаса: «Все делается не так, спектакль сегодня же провалится, надо потребовать, надо добиться, надо сказать и отказаться!» И до утра уже, как в лихорадке, не сомкнешь глаз. Вот и тогда перед записью «Сэвидж» на телеграфе меня одно мучило: «Не делай этого! Ты плохо ведешь роль. Когда люди смотрят тебя в театре, они не замечают этого, а тут останется только голос — и всем сразу станет ясна твоя беспомощность!» И страх, страх непрерывный.
Вывести из этого может случайная вещь, иногда просто неожиданная. Когда я вернулась из эвакуации в Москву — это сорок четвертый год, кажется осень, — я вдруг смертельно испугалась: давно не выходила на сцену, потеряла профессию, ничего не смогу делать. Мне даже показалось, что у меня началась клаустрофобия: не могла сидеть в четырех стенах, бродила бесцельно по улицам. И думала: «Этот город теперь не примет меня».
И вдруг на Моховой, возле университета, девушка, рыженькая, без шапки, в изящном пальто с иголочки, талия — рюмочка: «Фаина Григорьевна, дорогая, здравствуйте!» Я стою, ничего не понимая. «Я — Светлана, — продолжает рюмочка, — вы меня не помните?» Я тут же вспоминаю и Кремль, и «Гибель эскадры», и девочку в первом ряду рядом с усатым отцом — ее приводили в антракте за кулисы, и страх мой мгновенно улетучивается. Мне становится стыдно своего потрепанного демисезона, который я не снимала всю войну, я стараюсь спрятать левый рукав за спину — на его обшлаге наметилась бахрома, вспоминаю, что и сегодня утром не садилась к зеркалу и даже не намазала губы. И мелю такую чепуху, что Светлана смеется, записывает мой адрес, а на следующий день привозит мне коробку американской косметики и — не поверите — огромную каракулевую шубу, роскошную, сносу ей нет, она до. сих пор как новая, — вы ее видели, я ее в прошлом году сдала в ломбард-холодильник на Петровке — сидела без денег.
Года через два-три после прогулки в Кунцеве Би-Би-Си, «Голос Америки» и «Свобода» много рассказывали об эпопее Светланы Сталиной. С Ф. Г. мы обсуждали и внезапную смерть Светланиного мужа-индийца, и разрешение, что дал ей Косыгин, к которому она ходила на прием, — поехать в Индию и на берегу Ганга развеять по ветру прах мужа, как завещал он, и сложный путь, благодаря которому ей удалось избавиться от преследования сотрудников советского посольства и, исколесив на такси Дели, оказаться у британского посольства, предоставившего Светлане Иосифовне политическое убежище и сумевшего тайком вывезти ее в Лондон. .— Нет, вы не представляете, что это такое! — восхищенно говорила Ф. Г. — Подумайте только, дочь Сталина покидает тайком государство, созданное ее отцом, бежит из него и просит политического убежища на Западе, который ее отец столько раз предавал анафеме! «Она выбрала свободу!» — трубит весь мир. Выбрала свободу, покинув СССР, «где так вольно дышит человек»! Вбить такой осиновый кол в могилу отца! — Ф. Г. с подозрением взглянула на меня: — Кому вбивают осиновый кол, знаете?
— Знаю-знаю, — засмеялся я, — фильмы ужасов в Доме кино видели!
— Вам кажется смешным, когда вбивают осиновый кол в гроб вампира? Странно! — Ф. Г. оставалась серьезной. — Вбивают, чтобы он никогда не встал. И если Светлане удалось сделать это же, тогда она совершила подвиг…
Через несколько месяцев в гости к Ф. Г. зашла Наташа Богословская, жена композитора, и с большим воодушевлением рассказала, что она только что дочитала новую книгу Светланы Сталиной, которую Никите Владимировичу чудом удалось провезти через нашу границу.
— Как вам нравится это очередное «чудо»? — сказала мне Ф. Г. в тот же вечер, когда мы остались одни. — Он провозит все: и пластинки Монтана, которого у нас уже запретили, и «Доктора Живаго», и все, что выходит на Западе. За один «Континент» посадить могут, а Никита сам рассказывает о своем «чуде», может предложить прочитать нелегальщину, и ему все обходится. Удивительно ведь, не правда ли?..
Но вернусь к разговору с супругой Никиты Владимировича.
— В этой книге, между прочим, — сказала Наташа, — и вам, Фаина Григорьевна, посвящено несколько страниц. Вы фигурируете под именем Фанни Невская.
— Я слыхала. Но что она пишет? Ничего компрометирующего?
— В общем, нет. Пишет, что вы — самостоятельный человек, что многие Опасаются ваших острых оценок, да вот еще о том, что вы обозвали известную журналистку, Татьяну Тэсс, наверное.
— Как я обозвала? — осторожно спросила Ф. Г.
— Вы ей сказали: «Ты — сука!»
— Так и напечатано? — изумилась Ф. Г.
— Так и напечатано! — Раскрасневшаяся Наташа удовлетворенно улыбалась.
— Но ведь это неправда. Я никогда не была с Таней на «ты». Я могла ей сказать и действительно много раз говорила: «Таня — вы сука», но «ты» — никогда!
Наташа всплеснула руками и рассмеялась:
— Фаина Григорьевна! Вы — чудо! Но кто позволил Светлане приподнимать занавес над жизнью чужих людей, еще живых, между прочим!
— А мертвых, вы думаете, можно? — спросила Ф. Г., но Наташа только пожала плечами. — И все-таки Светлана соблюдает известный такт и осторожность. Согласитесь с этим. — Ф. Г. с опаской посмотрела на Наташу. — Я ведь знала ее. Она не была счастлива — ни при жизни отца, ни после его смерти. Дети у нее — удивительные. Любят ее без памяти, и она их так же. Вон то блюдо на окне, керамическое, посмотрите. Видите? Его принесли мне дети Светланы. Ранней-ранней весной пришли ко мне и принесли мне его, до краев полное фиалок. И благодарили за «Золушку», за «Слона и веревочку», за «Подкидыша». Просили показать, как я умею прыгать через скакалку. И мы пили вместе чай с пирожными, к сожалению вчерашними.
— Но она же бросила их,—сказала решительно Наташа.
— Да, конечно, вы правы. Но они давно уже выросли, — Ф. Г. снова внимательно взглянула на Наташу и вдруг сказала: — Если бы я встретила ее сейчас, я бы не подала ей руки… Но все же, — Ф. Г. искала слова, — она, наверное, находилась не в своем уме, когда это сделала. Думаю, здесь все очень непросто. И беда случилась оттого, что Светлана многого не знала. В этом ведь тоже трагедия. Всю жизнь она провела в особых условиях. Знала ли она страну, людей? Потом — разоблачение отца. Это ведь тоже пережить надо. А она знала его окружение, видела этих пресмыкающихся. И разоблачители — тоже из них. Поверьте, ей было очень трудно. А другая жизнь оставалась неизвестной. Это ведь очень страшно, когда вокруг только подлость и предательство. И ничего больше.
В Крыму, в Гражданскую войну, я видела на Севастопольском рейде корабли всех государств, входящих в Антанту. Для меня поход Антанты сразу перестал быть абстрактным понятием. Ну не случайно же Тютчев сказал:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Может, в этом призыве тоже наша судьба? Или «знать» и «понимать» стало одним и тем же?
В нашем «Красном театре» заболела тогда туберкулезом одна актриса. Мы все почти голодали, и ее нужно было спасать. Я пошла к комиссару просить для больной хотя бы один паек.
— Подождать! — сказал мне часовой в коридоре. Потом пустил в накуренную комнату. За столом сидел человек с тонким, интеллигентным лицом, в кожаной куртке, на которую были нашиты красные застежки, знаете, как у Стрельцов петровских времен. Он сидел с закрытыми глазами.
— Говорите, что у вас? — сказал он, не размыкая век. Я начала горячо рассказывать, но остановилась:
— Вы не слушаете меня: вы даже не открываете глаз.
— Дорогая, я не спал несколько недель, говорите, я все слышу. — Он поднял веки, взглянул на меня, и я ахнула: у него были кровавые белки.
Понимаете, для того чтобы дойти до такого, надо действительно верить, что ты строишь новую жизнь, что ты «живешь для лучшего». И хоть это слова великого утешителя Луки, они же утешили мою Настю. Да, и бульварные романы, но и слова эти тоже. Я же, когда играла, это чувствовала и понимала.
— Ну, Фаина Григорьевна, — сказала наконец Наташа, — согласитесь, что театр и жизнь — не одно и то же.
— Но я все думаю, как сделать, чтобы ни одно поколение не оставалось, как Светлана, без знания истории, без знания того, как досталось стране то, что молодежь получает готовеньким. Ведь есть же, наверное, средство, которое должно убедить людей, что ничто и никогда не проходит бесследно, и если в революцию люди проливали кровь, то и это было нужно.
И вдруг без паузы попросила Наташу:
— Голубушка, а мне самой никак нельзя прочитать книжку Светланы?
— Конечно, — улыбнулась Наташа, — как только она освободится.
— Надеюсь, я не рискую своей жизнью? — Ф. Г. снова стала ироничной.
— Оставьте, Фаина Григорьевна, — успокоила Наташа, — кто об этом узнает?!
— Три человека уже знают наверняка: вы, Глеб и я. Рассчитывать на вашу порядочность я еще могу, на свою — не очень!
— Что это вы изображали из себя революционерку? — спросил я Ф. Г., когда мы сели пить чай уже вдвоем.
Она пропустила мой сарказм мимо ушей и попросила:
— Дайте даме варенье. Не это, а мое, на ксилите, — и стала накладывать ягоды в розетку, а потом спокойно сказала: — Если человек туп, не надо это так часто демонстрировать. Но вам-то я уже не раз говорила: не родись я актрисой, стала бы только историком. И могу без конца повторять: знай люди историю своей страны, понимай ее они, можно было бы предотвратить тысячи ошибок.
— А Светланину книгу вы мне почитать дадите? — спросил я.
— Конечно, но только не вынося ее из моего дома. Я хоть и революционерка, но распространение нелегальной литературы считаю занятием уже не по возрасту.