— Что, решили Ильинского прочитать? — удивилась Ф. Г., увидев у меня его книгу «Сам о себе», не раз ею обруганную. — Или зачесалось проверить справедливость моей критики?! Не выйдет — кишка тонка! — И сама рассмеялась: — Как вы думаете, какую именно кишку имел в виду русский народ?
— Мне кажется, что вы несправедливы к этой книге, — сказал я.
— Но, голубчик, назвать свою книгу «Сам о себе» — просто нахальство! Ячество! — было такое нескладное слово еще до вашего рождения. «Сам о себе»! И встать в позу: ноги циркулем, животик вперед, нос кверху и правую руку задрать! Неужели не ясно?
— Но Ильинский в этой книге не хвастает, — настаивал я на своем, — он рассказывает такое, что другой о себе говорить бы не стал.
— Например?
— Ну, вот это признание, — я открыл страницу, куда заранее положил закладку.— «Оглядываясь назад, я должен сказать, что я, пожалуй, не отличался скромностью и преувеличивал степень моего мастерства. Я был о самом себе высокого мнения». Вот как!
— Готовились? Еще что нибудь там отметили? Уголочки не загибали? Сколько я вас ни учу, а вы решили спорить с мудрой старой женщиной! Но если вы не замечаете, что говорить самому о степени своего мастерства по крайней мере нескромно, то как тут спорить?! Это в ВТО однажды затащили меня в зал, а там на сцену вышла актриса, народная-пренародная, трижды лауреатная, с двумя десятками орденов, которые она не надела только потому, что пожалела кружева, да вы знаете ее — вечную Анну Каренину, и начала доверительным тоном: «Мое творчество сложилось под влиянием великого Константина…» Я пробкой вылетела из зала! Ну, разве можно слушать, как человек называет свою работу «творчеством»?! Ну представьте, я вылезла бы на сцену и сказала: «Мое искусство, товарищи, которое сейчас я вам…»
— А Станиславский?
— Что — Станиславский? Он назвал свою книгу «Моя жизнь в искусстве», а не «Мое искусство в жизни». И я же просила вас оставить эти булгаковские оценки — они из другой оперы! Смеетесь? Думаете, Михал Афанасьич был бы рад вашему смеху? Вот Сережа Образцов на своем творческом вечере берет в одну руку шикарную тростевую куклу, кажется из Ливана или Индии, а на другую надевает шарик, деревянный, чистенький, гладкий, надевает на один палец, и доказывает, что эти куклы существовать рядом, общаться не могут: у них разная степень условности! Так же и булгаковский Станиславский из «Театрального романа» не смог бы заговорить с Константином Сергеевичем, работающим в Художественном: они находятся в разных измерениях.
Надеюсь, я не очень сложно выражаюсь? Аудитории понятно? — закончила Ф. Г. тоном профессора.
— Ильинский, — продолжала она, закурив, — еще одно доказательство, что я правильно не пишу о себе книгу. Что, идти, как он, от роли к роли, восхищаться пьесами, драматургами, режиссерами, театрами, наконец? Кому это нужно?! Я напишу: «Блистательный артист Певцов», а кто его видел, кто помнит, почему люди должны верить мне? Или я сделаю все наоборот — начну рассказывать о том, о чем в мемуарах говорить не принято.
Вспомню, например, как в тринадцатом годе у меня был любовник гусар-кавалерист. Когда мы остались вдвоем, я уже лежу, он разделся, подошел ко мне, и я вскрикнула:
— Ой, какой огромный!
А он довольно улыбнулся и, покачав в воздухе своим достоинством, гордо сказал:
— Овсом кормлю!
Я стал смеяться, и Ф. Г. вслед за мной. Сквозь смех она спросила:
— Ну что, такое можно? Кто это напечатает? Да я сама сгорела бы со стыда, увидя такое в книге!.. — И после паузы добавила: — Ив очередной раз проявила бы лицемерие!.. Почему у нас не пишут о том, о чем говорить не принято? Ну напиши я, как во время войны, еще той, Первой, оказалась в Большом театре рядом с Верой Холодной, такой красавицей — глаз не оторвать. Ну, если на экране она хороша, то в жизни была вдвое, в десять раз прекраснее. Не помню, как я нашла в себе силы тут же не броситься целовать ее! Понимаю, кто-то найдет это забавным, кто-то решит, что мемуаристка сошла с ума, но писать об этом, наверное, просто не надо.
Вот и ваш Ильинский делал свою книгу с постоянной оглядкой. Ну почему он ничего не написал про свою первую жену — я знала ее. Да ее знала вся Москва, наверное. Считали ее тенью Ильинского, кто-то думал, что она немного… Ну, это, — Ф. Г. повертела пальцем у виска. — А она была превосходной, очень умной и высокообразованной женщиной. Весь классический репертуар, что читал Игорь Владимирович с эстрады, — от нее.
Он встретил ее еще мальчишкой — ну, двадцати лет ему не было. Таня Бирюкова работала у того же Мейерхольда, куда пришел он. Любовь, они расписались—тогда это можно было сделать через пять минут после первой встречи — и, кажется, были счастливы. Но Татьяна повторила ошибку, что делают многие: относилась к мужу как к своей собственности. Считала, что этой собственностью она вправе распоряжаться, контролировать каждый его шаг. В общем, это не тот случай, когда любящий готов целиком отдать себя любимому, ничего не требуя взамен. Таня бросила театр, чтобы Игорь был постоянно рядом, — ездила с ним на все съемки, на гастроли мейерхольдовской труппы и в поездки по городам, когда Ильинский начал читать в концертах прозу.
А вы знаете, что до революции эстрада не знала этого? Выступали чтецы-декламаторы со стихами Апухтина, рассказчики с анекдотами или юморесками Горбунова и Аверченко, но с «Крейцеровой сонатой» Толстого — никто и никогда. Актеры с издевкой называли мастеров художественного чтения «умельцами читать книги вслух».
Так вот Танюша на каждом концерте садилась в первый ряд или в кулису, поближе к Игорю, и — очень трогательно — следила, а вдруг он запнется или забудет рассказ. Весь его репертуар она знала наизусть.
Конечно, ему было нелегко: от такой ежеминутной опеки с ума сойти можно. И он часто раздражался, находил способы улизнуть от нее, на несколько дней пропадал с другой женщиной. И не раз. А она ходила по городу с огромными глазами, высматривая его.
Они прожили вместе лет тридцать. Детей не было — она сказала: «Кроме тебя, мне никто не нужен!» А он не мог смириться с ее контролем. И вот вам парадокс: ему стукнуло, кажется, пятьдесят, когда она умерла, и он вдруг понял, что и его жизнь кончилась.
Мне рассказали: он ушел из театра и решил покончить с собой. Стал спокойно, абсолютно спокойно готовиться к этому. Купил снотворные таблетки, не одну пачку, баллон с усыпляющим газом. Спасла его только другая женщина.
Я понимаю, ничего нового в этой истории нет и число подобных — легион. Но если такое случилось с тобой, а ты — артист и душа человека — предмет твоей работы, так расскажи об этом, попытайся разобраться в нем. Вот тут как раз и было бы — «сам о себе».
Поговорим о странностях
— Вы не должны забывать, что актеры — полудети. И я тоже, — сказала Ф. Г., когда я прочел ей очередную порцию будущей книги. — Иногда вы чересчур всерьез принимаете то, что я говорю вам. Это хорошо, я довольна, значит, я еще умею что-то, думаю. А потом, когда вы читаете вашу запись об этом разговоре, вдруг понимаю: «Кажется, я пережала!» Ну и слава Богу, что вы не почувствовали это, — значит, меня еще можно не гнать из театра!
Хотите, я расскажу вам самое сокровенное? Не для книги. И не задавайте мне ни одного вопроса!
Однажды — это в Театре Пушкина, вот запомнила на всю жизнь! — после «Игрока» я, как обычно, завела:
— Ой, сегодня я сыграла отвратительно!
И вдруг актер, мой партнер по спектаклю, ну, Алексей Иванович, согласился:
— Да уж, действительно: наговняли, как могли!
— Что?! — вскрикнула я.
И еле удержалась, чтоб не надавать ему по морде. И избила бы его не на шутку…