В тот раз, когда мы разбирали архивы и я достал с антресолей большой пакет, обернутый желтыми газетами и перетянутый крест-накрест шпагатом, Ф. Г. сказала:
— Шлюс! На сегодня довольно! Это я сама как-нибудь посмотрю. А сейчас немедленно в ванную — смойте пыль веков и сразу за стол! Сменим пищу духовную на яичницу с ветчиной. Приготовленную, между прочим, любящими руками! От этого, как известно, все делается вдвое вкуснее…
В следующую нашу встречу я увидел тот самый пакет уже развязанным и распотрошенным. Он лежал на диване — Ф. Г. оперлась на него ладонью.
— И что же там? — не скрывал я любопытства.
— Не торопитесь, — остановила меня она. — Сначала прочтите эти листочки — мои выписки. Жаль, я ленилась их делать, а то вот бы была книга — «Ф. Раневская. В мире мудрых мыслей». Расхватали бы ее, как горячие пирожки!
— Это все ваши? — Я рассматривал несколько исписанных страниц.
— Почему мои? — удивилась Ф. Г. — Вы что же, не видели ни одной книги — как там они называются, — «Умное слово», «Крылатые выражения», например? На обложке пишется только фамилия того, кто эти выражения и умные слова освежевал. Читайте! Только вслух, пожалуйста.
Я начал:
«Только с таких, как я, на страшном суде совести спросится. Но если есть страшный суд слова — на нем я чиста.
Марина Цветаева».
«Состояние творчества есть состояние наваждения».
Она же.
«Как усыпительна жизнь, как откровения бессонны!
Пастернак».
«Все знаменитые старухи народец противный. О, господи, не дай мне быть похожей на знаменитых старух с их идиотским тщеславием и важностью».
— А это кто? — спросил я. — Здесь нет подписи.
— Если нет подписи — я, — ответила Ф. Г. — Читайте дальше.
«Я ухожу по всем законам природы из жизни, так и не сыграв своей роли».
«Режиссеры меня не любили за мою инициативу—я платила им тем же».
«А в общем, как справедливо заметил Шекспир, «фортуна — шлюха».
«Если правда может где-либо быть неправдоподобной, то именно на сцене, где все увеличивается — и люди, и предметы, и само время.
Коклен-старший».
«На сцене ничего не может быть чересчур, если это верно.
В. И. Немирович-Данченко».
— Ну, хватит, — прервала меня Ф. Г. — Мы не на сцене, и все хорошо в меру. А листочки оставьте себе: может быть, где-то в книге найдется им место.
Глаза Ф. Г. блестели и губы чуть подрагивали.
— Вы чем-то взволнованы? — спросил я. — Что-то случилось?
— Не надо лезть поперед батьки в пекло. Ничего не случилось. Просто в прошлый раз вы достали с антресолей альбом Эйзенштейна. Эти рисунки я никогда не показывала ни Павле Леонтьевне, ни Ирине — они бы пришли в ужас, и Ниночке, кажется, тоже, но уже по другой причине: она не удержалась бы и разболтала о них всем подружкам. Я с вами откровенна: несколько дней думала, показывать ли их вам. Решила показать, чтобы посоветоваться. Вот смотрите сами — я пока займусь собою.
Ф. Г. положила на стол большую папку, в которой лежали рисунки, и вышла в другую комнату. То, что она назвала альбомом, на самом деле было отдельными листами плотной бумаги, на каждом из которых Сергей Михайлович изобразил один или несколько сюжетов, как в комиксах, раскадровав их. Рисовал Эйзенштейн преимущественно синим карандашом, прибегая к красному для деталей. Понимаю, что описывать рисунки, выполненные в шаржированной манере, не в стиле карикатуры, а скорее лубка, — занятие мало перспективное и неблагодарное. К тому же рисунки эти особые.
Вот Ф. Г. в гинекологическом кресле. Ноги широко расставлены, между ними огненно-красное пятно. Рядом — мужчина с расческой за ухом, очевидно парикмахер с щипцами для завивки в руке. На следующем рисунке он вставляет щипцы Ф. Г. между ног и улыбается. Огненно-красные щипцы он достает из влагалища на третьем рисунке и на четвертом стоит возле дамы, которой делает перманент, и легкий дымок от раскаленных щипцов исходит от головы клиентки. Подпись на немецком: «Temperament!»
На втором листе Ф. Г. на пышном ложе, обнаженная, приподнялась на локтях и что-то высматривает. Чуть в стороне указатель — фаллос с красной головкой, под ним надпись: «К Раневской».
Третий рисунок — Ф. Г. крупным планом. Она сидит за столом и что-то макает в банку с вареньем. Рядом — тот же сюжет, но это «что-то» уже хорошо видно: Ф. Г. обсасывает член, с которого капает варенье. Варенье — всюду малинового цвета.
Четвертый рисунок на листе поменьше. Внизу подпись: «Корона королевы Виктории». Выше сама корона, составленная из разных членов в состоянии крайней эрекции.
Пятый рисунок тоже с подписью: «Кающаяся Фаина». Святой с поднятыми в стороны ладонями рук, с нимбом над головой. Перед ним на коленях Ф. Г., делающая ему минет. На лице «святого» блаженная улыбка. Раскрасневшийся нимб сияет лучами.
Шестой рисунок — «Сердце Фаины». Довольно большое, традиционных линий сердце, проткнутое насквозь огромным фаллосом.
И наконец, последний — «Поднятие целины». Ф. Г. в томной неге на огромном ложе. К ней устремляется фаллос с красной головкой и ножками в сверкающих ботфортах со шпорами.
Михаил Ильич Ромм в своих «Двух рассказах о Сергее Михайловиче Эйзенштейне» вспоминает о необычной привычке великого режиссера: «Особенно он любил рисовать похабные картинки при дамах. Так вот застал я в Алма-Ате как-то: Люба Дубенская и Кончаловская Наташа от него вылетели, как бомбы, красные. Он им такое нарисовал, что они не выдержали, в общем, хотя уж многоопытные были дамы».
Ф. Г. в той же Алма-Ате сразу оценила юмор эйзенштейновской графики. Смеялась над его удивительными находками, неожиданностью ситуаций, порождаемых необузданным воображением Эйзенштейна-художника, восхищалась всем этим. И бережно собрала рисунки, которые Сергей Михайлович сделал, ведя серьезный разговор о месте Старицкой в истории и его фильме.
Ромм утверждает, что рисовал Эйзенштейн всегда. Правда, добавляет он, «из рисунков его только ничтожную часть можно опубликовать, а большинство непубликуемо. Совсем, никогда не будет опубликовано, это в чистом виде похабель».
И продолжает: «Как-то купил я на развале в Ленинграде коллекцию старинных дагеротипов таких: «Первая ночь новобрачной» и еще что-то такое, «Ванна молодой женщины» — такие деликатные, чуть-чуть фривольные фотографии, серии такие. Он мне повсюду к этой даме пририсовал кавалера, причем молниеносно, в таких позах, что просто с ума сойти. Я засунул эту коллекцию дагеротипов куда-то, теперь сам потерял, все боюсь, что кто-нибудь ее откопает когда-нибудь».
Михаила Ильича можно понять, хотя его точка зрения не кажется мне бесспорной. Во всяком случае, мысль о том, что когда-нибудь можно будет увидеть опубликованными те рисунки, что я рассматривал в тот вечер, не возникала.
Я сидел над ними, откровенно ржал, одновременно удивлялся и восхищался увиденным — в рисунках этих, полных юмора, сарказма, издевательства над привычными нормами, фарсовых ситуаций, не было ни грана пошлости.
— Ну, и что мне с этим делать? — спросила Ф. Г., входя в комнату, когда я укладывал рисунки в папку.
— Смеетесь надо мной? — удивился я. — В архив сдать, конечно, в ЦГАЛИ — это же произведения искусства.
— И люди будут потешаться над Раневской? И на этот раз вовсе не над ее персонажами! Как же то, что я скрывала от самых близких, выставить на всеобщее обозрение?
— А Анна Андреевна эти рисунки видела?
— Конечно. И первая — как только я привезла их из Алма-Аты в Ташкент.
— И что она?
— Смеялась, как девочка! И все восхищалась неуемной фантазией Эйзенштейна.
— Отдайте все это в архив, не зря же вы столько лет их хранили. А там, между прочим, есть отдел, в котором лежат материалы, которые никому не выдаются.
— Вы серьезно?
— Ну, во всяком случае, без вашего разрешения не выдадут точно. У них есть строгое правило: все, что касается ненормативной лексики, не выдавать. Я там письмо запорожцев турецкому султану прочел, и то совершенно случайно.
— Не может быть! — изумилась Ф. Г. — Подлинник?
— Нет, конечно, копию, но без купюр определенно — там уж такой народный мат! Я даже себе переписал это письмо, обозначая все крепкие слова двумя буквами — первой и последней.
— Обязательно принесите в следующий раз. А то я столько об этом слыхала, Репина рассматривала, а что они там пишут, не знаю, — Ф. Г. вздохнула. — Если бы судьба не назначила мне быть актрисой, я бы стала историком: сидела бы в архивах, разбирала старые рукописи, увязла бы в пыли веков — это так интересно! Или пошла бы в археологи: с утра до вечера на раскопках, на ветру, под солнцем. И потом снимать наслоения с редчайшей скульптурки — царицы Итар, пролежавшей в земле тысячу лет. Смеетесь? Вам не понять этого!..