Что произошло дальше, я до сих пор понять не могу.
— Прежде чем отдать книгу в издательство, надо показать ее друзьям, — решила Ф. Г. — Хорошо бы не близким, а таким, которые вынесли бы объективное суждение. Не льстили бы ни мне, ни вам. Это будет вроде генеральной репетиции — мы проверим рукопись.
— Но для этого нужно хотя бы перепечатать ее на машинке, — сказал я. — И может быть, стоит еще раз посмотреть, справедливо ли оказались вычеркнутыми многие записи? Мне кажется, из книги ушло немало интересного.
— Для кого интересного? — вспыхнула Ф. Г. — Вы опять за свое? Я не раз повторяла: мне никто не давал права рассказывать о людях, которых уже нет на свете! И захотели бы они этого, если бы могли сегодня выразить свою волю?!
— Все, все, все! — Мне не хотелось затевать старый спор. — Если вы найдете хотя бы одну запись, где вы рассказываете о ком-либо, не связанном с вами, или о том, в чьей судьбе вы не принимали участия, сдаюсь раз и навсегда!
Я опасался другого: как будут восприняты резкие суждения Ф. Г. не о мертвых, а о живых. В частности, участники спектакля «Странная миссис Сэвидж» наверняка не смогут согласиться со всем, что говорит Ф. Г. А после всех сокращений спектакль этот занял в книге (если она состоится!) главное место.
— И отлично! — сказала Ф. Г., выслушав мои сомнения. — Миссис Сэвидж — главная роль не только в пьесе, но и в моей сегодняшней жизни. И рассказ об этом — самое интересное! Для истинных поклонников театра, конечно, а не для тех, кто собирает актерские сплетни! А партнеры мои просто не имеют права на малейшую обиду! Сколько я потратила сил на то, чтобы они играли лучше! Говорила, убеждала, подлизывалась, умоляла, доказывала! И что же? Моих «вливаний» хватало на один-два спектакля, и все возвращалось на круги своя. Отсутствие профессионализма погубит не только наш театр — поверьте мне! И если эта истина дойдет до будущих читателей — что может быть лучше?
И все-таки мы еще раз сели за рукопись. Потратили на это целый день — с утра до поздней ночи. И при этом Ф. Г. просила меня читать только те записи, что она «вымела железной метлой». Несколько изъятых страниц согласилась восстановить и заключила:
— Все. Сдавайте в перепечатку!
Мне было грустно: половина того, что представлено сегодня в книге, тогда осталось «в корзине».
Я отнес рукопись машинистке, и начались лихорадочные дни. Ф. Г. звонила с утра:
— Ну что ваша машинистка? Печатает? Вы хоть поинтересовались, сколько у нее уже готово?
На следующий день:
— Я не понимаю! Вчера вы сказали «сто страниц» и сегодня «сто» — это те же, вчерашние, или новые? Ваша машинистка так и будет печатать в час по чайной ложке?
— Олечка печатает очень быстро, — защищался я, — но она еще и на работу ходит— в машбюро радио.
— Умоляю вас, скажите ей, что я места себе не нахожу, все жду вас с готовой рукописью. Скажите ей: она лежит и бредит, ну что же он не едет, ну что же он не едет?..
И сколько было радости, когда Ф. Г. наконец держала рукопись в руках, разглядывала странички, любовалась абзацами и тирешками, начинавшими прямую речь:
— Как складно получилось! И просторно. Терпеть не могу, когда страницы заполнены сплошняком текстом — вздохнуть негде! А вы читали? Ошибок нет? А то скажут: «И чего эта малограмотная старуха полезла в писатели?! Со свиным рылом в калашный ряд!» Кстати, фотографии для книги буду отбирать только я — ни одной носатой не допущу, не надейтесь!
Первым читателем решили (после бурного обсуждения) сделать Феликса Кузнецова: мы с ним учились в МГУ, работали в то время в одной редакции — в литдрамвещании.
— И вообще он человек солидный, не в пример вам, — сказала Ф. Г., — авторитетный! Ведущий литературный критик — это вам не хухры-мухры!
Получив согласие Феликса («Конечно, прочту. Про Раневскую —это же страшно интересно—личность легендарная!»), я отвез ему рукопись, и мы стали ждать результата.
— Не звонил? — осведомилась Ф. Г. на следующий день. — Занятой человек. Пока он соберется, я изведусь! Чтоб ему пусто было!..
— Фаина Григорьевна, побойтесь Бога! — взмолился я. — И суток еще не прошло! Что же, по-вашему, человек должен бросить все и накинуться на рукопись, пока ее всю не одолеет?
— Ну, не всю, но хотя бы десять страниц! Ну, правда же хочется знать, что он скажет! — вздыхала Ф. Г.
Феликс позвонил на второй день:
— Я тебя поздравляю. Вчера мы с Люсей (это его жена) начали читать вечером, передавая друг другу по страничке из рук в руки, читали до двух ночи — не могли оторваться, пока не кончили. Я же говорил тебе, что Раневская — личность легендарная! В рукописи надо кое-что немного подчистить — это редакторская забота, и книгу ждет успех. На-стоящий успех, уверен!
— А можно я с ним поговорю? — спросила Ф. Г., когда я передал ей мнение Кузнецова. — У меня есть к нему несколько вопросов, которые вы, конечно, задать не сообразили.
Вопросы оказались разные — Ф. Г. хотела развеять свои сомнения, но была и просьба, показавшаяся мне странной.
— Феликс Феодосьевич, — сказала Ф. Г., — простите меня за бестактность, но если понадобится подтвердить ваше мнение в более широком кругу, сможете вы это сделать?
— Без всякого сомнения! — ответил Феликс, и случай для этого представился скорее, чем он ожидал. Хотя круг оставался прежним. Но это впереди. А тогда…
— Итак, — сказала Ф. Г., — первый ход сделан. С вашей стороны в игру вступил Феликс Кузнецов, с моей… Я долго мучилась, кто? Первое, что пришло в голову,—Танька Тэсс. Мы столько лет дружим, она столько обо мне знает!
Я вам не рассказывала, как она повела меня в гости к Щепкиной-Куперник? О, это была история!
Татьяна Львовна — чудо! Человек XIX века! Образованнейшая женщина, полиглот, рядом с ней мы все неучи! И поэтесса! Как блистательно она перевела стихотворные пьесы! Один ее Ростан чего стоит! Для меня Сирано может говорить только словами Щепкиной-Куперник И во всем, что она делала, такая утонченность старинной культуры!
Я была несказанно счастлива, когда попала в ее дом, в котором нельзя обнаружить ни одного предмета меньше пятидесятилетней давности. Всевозможные антикварности окружили меня. И коньячные рюмки — таких вы никогда не видели: на длинных-длинных ножках с чуть подкрашенным стеклом чайного цвета. И помешалось в них с наперсток «Наполеона».
Я благоговела перед хозяйкой, изысканной старушкой, миниатюрной и изящной, как все, что она делала. Согласно кивала ей, когда она завела речь об Антоне Павловиче Чехове, его горестной судьбе и одиночестве, что он испытывал в пустом доме, в продуваемой ветрами Ялте, куда его супруге Ольге Леонардовне Книппер все было недосуг приехать.
После третьей рюмки я чувствовала себя достаточно раскрепощенно, от страданий Антона Павловича у меня на глаза навернулись слезы, и я раздумчиво заметила:
— Татьяна Львовна, а ведь Ольга Леонардовна — блядь! И обмерла от ужаса: сейчас мне откажут от дома!
Но изысканная Татьяна Львовна всплеснула ручками и очень буднично, со знанием дела воскликнула:
— Блядь, душенька, блядь!..
Я смеялся, не предвидя, что рассказ о Щепкиной-Куперник будет последним, который я услышал от Ф. Г. Довольная произведенным эффектом, она смеялась вместе со мной и потом добавила:
— Танька рассказывает это блестяще! Правда, она утверждает, что я при этом еще раскачивалась на стуле, который подо мной угрожающе скрипел, но, клянусь вам, она врет: я этой вредной привычки не имею.
Так вот, Тэсс в качестве рецензента отпадает: позавидует, что не она записала мои рассказы и не сообразила сделать еще одну свою книгу!
Витя Ардов? Он придет в эйфорию, хотя может не прочесть ни одной страницы: просто все, что касается друзей, у него вызывает восторг. Ниночку такой работой загружать нет смысла: она меня так любит, что согласится, если я даже скажу, что Солнце крутится вокруг Земли.
Я перебрала многих и решила: лучше Ирочки (Ирины Сергеевны Анисимовой-Вульф) никого не найти! Она знает меня с детства, с ее матерью, Павлой Леонтьевной, я провела годы, и забота о «маме» и ее семье всегда оставалась для меня главной. Кроме того, она — режиссер, значит, должна уметь видеть веши се стороны, а сторонний взгляд нам и нужен. И передо мной Ирочка никогда не заискивает и не льстит мне — лучшего читателя нам не найти!
Предложение Ф. Г. Ирина Сергеевна приняла:
— Я еду на субботу и воскресенье в Болшево — там в доме отдыха и прочту все спокойно.
В воскресенье под вечер (так и хочется написать «Москва, 10 сентября, 18 часов 15 минут» — история действигельно приобретала все более характер детектива) я позвонил Ф. Г.
— Срочно поговорите с Ириной Сергеевной! — распорядилась она решительно. — Она уже дома и ждет вас. Просила приехать к ней, как только вы появитесь. В любое время суток.
— Ей что, не понравилось! — Я почувствовал в голосе Ф. Г. неладное.
— Она вам все расскажет сама. Поэтому и хочет вас видеть, — услышал в ответ.
Около девяти я был в доме неподалеку от площади, где когда-то стоял собор Александра Невского, от которого к тому времени остались одни мрачные стены. Темный подъезд без лифта, запах кошек и еще чего-то, чем не должен пахнуть жилой дом.
Ирина Сергеевна встретила меня в наброшенном поверх платья халате, разрисованном турецкими огурцами. Она зябко куталась, несмотря на необыкновенно теплый сентябрь, очистила пепельницу, полную мундштуков от «Беломора», и тут же закурила на ходу.
— Я вернулась из Болшева на день раньше, — сказала она, устроившись в вольтеровском кресле. — Читала вашу рукопись весь субботний день и всю ночь. Заснуть не могла. Не смогу спать и сейчас — так меня поразило прочитанное. Боюсь, вы и сами не понимаете, что вы сделали. В вашей книге — человеческий портрет, которого никто и никогда не должен видеть. Вариант уайльдовского Дориана Грея. Сами того не зная, вы сдернули с этого портрета плотную завесу, о существовании которой мало кто догадывался.
Я опешил от неожиданности и не мог сказать ни слова.
— Из театра ей придется немедленно уйти, — продолжала Ирина Сергеевна. — Так не уважать своих партнеров! Разве после этого кто-нибудь согласится выходить с ней на сцену?! Ни о ком ни одного доброго слова! Ни о ком!
— Вы не правы. Фаина Григорьевна о многих говорила всегда с восторгом, — наконец опомнился я, — об Ахматовой, об Осипе Наумовиче Абдулове…
— Об Ахматовой?! — Ирина Сергеевна не дала мне продолжать. — Я просто поражаюсь, как вы можете верить каждому слову, услышанному от Раневской?! Вы, взрослый человек. Да вы знаете, как она называла Анну Андреевну? Каменной скифской бабой! Каменной! Она постоянно твердила об этом, убеждая меня, что Ахматову ничто не тревожит, ничто, происходящее с другими. А то свое, что у нее кипит в груди, отгорожено от людей каменным панцирем. Оттого она так неразборчива в новых знакомствах — ее никто, кроме себя, не интересует. И это о поэте, которого она боготворила?! На каждом шагу уверяла всех, что поклоняется ей?! О поэте, выразившем боль человечества?!
Вы называете Осипа Наумовича! Чудесного человека, добряка, артиста до мозга костей! Да, Фаина Григорьевна говорила, какой он идеальный партнер, как ей легко играть с ним чеховскую «Драму», что, когда его не стало, поняла: он — незаменим, и отказалась работать в «Драме» с другим артистом. Это для всеобщего употребления. А что слышали близкие Фаине Григорьевне люди? Халтурщик, хапуга, если заплатят, согласится выступать в сортире! А жена его — Елизавета Моисеевна — жалкая шляпница, озабоченная только тем, как побольше выжать из мужа, это она загнала его в могилу. Да, да, это все про свою подругу и советчицу, которая сейчас сидит у нее и с утра читает вслух вашу рукопись!
Ирина Сергеевна прикурила новую папиросу от другой.
— Нет, конечно, о многом я догадывалась, кое в чем подозревала Фаину Георгиевну, зная ее склад ума и острый язык, но такое не могла предположить! Я только никак не могу понять, как вы всерьез восприняли ее слова, что она нас кормила?! И даже не удивились этому! Она работала, чтобы кормить три взрослых рта!
— Фаина Григорьевна никогда не говорила этого! — вставил я.
— Ну, сказала, что на ее плечах была наша семья! Какая разница! Смысл остается тот же! И вы фиксируете это, даже не задумываясь, что такого быть не могло. Работала мама Павла Леонтьевна, не рядовая актриса, не на выходах, а на главных ролях! Работали я и мой муж — Юрий Александрович Завадский, мы, между прочим, были тогда артистами МХАТа, не самого бедного театра. Да, жили скромно, да, я латала Юрию Александровичу брюки, потому что на новые денег не хватало. Так как же может троих работающих содержать актриса, не имеющая постоянного заработка?! И жилья тоже! За которое, между прочим, работающим приходилось платить. Почему-то вы не поинтересовались, когда Фаина Григорьевна получила свою первую жилплощадь, комнату в коммуналке?!
Да, я понимаю, Фаина Григорьевна видит все по-своему. Но зачем же выворачивать события наизнанку, ставить их с ног на голову?!
Юрий Александрович и я несколько месяцев уговаривали ее ехать с театром во Францию — «Дядюшкин сон» включили в гастрольную афишу.
«Чего я там не видела?! Я и так Париж наизусть знаю!» Вот постоянные разговоры, что она вела, не говоря ни да, ни нет.
На самом деле причина колебаний была совсем другая. Мария Александровна в «Дядюшкином сне» получилась у Фаины Григорьевны хуже, чем я, как режиссер, ожидала. Может быть, впервые сказался возраст, но роль шла тяжело. Не хватало полета и мысли, и действия.
— Фаина Григорьевна, здесь нельзя рассиживаться! — сколько раз просила я. Никакого результата. А потом она вдруг мне говорит:
— Почему ты все молчишь? Как у меня идет Мария Александровна, никогда не скажешь.
— Когда будет плохо — скажу, — ответила я. И месяца через два после премьеры, уже после десятого спектакля, зашла к ней в уборную:
— С каждым разом «Дядюшкин сон» идет все медленнее. Это работает против него.
— А я тут при чем? Я мечусь по сцене как угорелая!
— К сожалению, и вы виноваты тоже, — сказала я. Как она кричала!
— Ты хочешь сделать из меня Анку-пулеметчицу? Когда кончатся эти мейерхольдовские потуги? Я и так шпарю текст без передышки! А Мария Александровна — дама, а не п…а на цыпочках!
И в результате — вы этого, конечно, не знаете — сколько раз объявляли замены якобы из-за недомоганий Фаины Григорьевны. На самом деле — из-за ее нежелания играть в спектакле, который она враз разлюбила.
Вот почему она в конце концов наотрез отказалась от Парижа! И тогда Юрий Александрович умолил Веру Петровну спасти театр, приготовить за две недели роль в спектакле, на который французы уже раскупили все билеты! Сложнейшую роль, в которой одного текста видимо-невидимо! И сыграть ее на публике всего один раз — перед ответственнейшими гастролями! А Фаина Григорьевна сияла от тихой радости — избавилась от нелюбимой роли! Так бы все тихо и кончилось, если бы Вера Петровна не прошла в Париже с огромным успехом. Тут-то и возникла версия, что Раневскую злодеи сняли с роли, чтобы отдать выигрышный материал Марецкой!
Ладно, вы этому поверили, но она-то, зная, как было на самом деле, дает вашу рукопись мне с просьбой посоветовать, стоит ли это публиковать! И как после этого верить, что я для нее — родная дочь, мой Алеша — как внук. Я еще могла понять ее отказ от Парижа — страх провала пересилил все, в том числе и мою просьбу помочь показать спектакль французам, — это же важно для меня как режиссера. Но когда я прочла этот стон обиженной овечки, добросовестно зафиксированный вами, выдержать не было сил! Или она действительно способна верить в вымысел, как в истинную правду?..
И вот что я хотела еще вам сказать в заключение. Татьяна Тэсс не решилась делать книгу о Раневской. Почему? «Я не хочу потерять человека, с которым дружу»,— сказала она мне.
— Но, Таня, вы опытный журналист, — увещевала я ее, — член Союза писателей, у вас не один десяток книг, разве вы не сможете написать о Фаине Григорьевне так, чтобы она была довольна?
— Такой книги не может существовать вообще, — ответила она мне грустно. — Сложность характера Фаины по плечу разве что Шекспиру или Достоевскому. Ни тот ни другой в нашем писательском союзе не замечен…
— Но у меня и мысли не было тягаться с классиками, — начал оправдываться я. — Мне хотелось только рассказать о том, что я видел, что услышал от Фаины Григорьевны.
— Разве вы не высказываете свое отношение к увиденному и услышанному? — спросила Ирина Сергеевна.
— В какой-то степени да, — согласился я.
— Это вас и погубит, — Ирина Сергеевна открыла новую пачку «Беломора». — Хоть я никогда не смогу понять, как взрослый человек мог поверить, что бездомная актриса содержит семью из трех работающих самостоятельных людей?! Даже в самой условной пьесе такая ситуация немыслима, если это, конечно, не театр абсурда…
Я вышел от Ирины Сергеевны в начале двенадцатого. И сразу позвонил Ф. Г.
— Мы встретимся завтра, — сказала она. — У меня Елизавета Моисеевна — она читает мне, и я обливаюсь слезами над вашим вымыслом.
— Мне казалось, вы расценивали это иначе, — начал я.
— Я только констатирую факт, — не дослушала меня Ф. Г. — Пререкаться с вами у меня нет ни малейшего желания. Жду вас завтра после трех.
Мое состояние, моя боль о рукописи, ставшей вдруг чем-то вроде живого ребенка, которому наносят удары, ничего не добавят к портрету героини этой книги.
— Бессонными ночами не измеряется человеческое существование, — сказала Ф. Г. на следующий день, — но они помогают принять решение. То, что вы написали, при моей жизни никогда не будет издано. И поэтому я предлагаю вам свои услуги — сяду за вашу рукопись и отредактирую ее фразу за фразой, страницу за страницей. Пусть она станет вдвое короче, но ваш труд не пропадет даром и он увидит свет уже сегодня. Я сама отвезу его в издательство ВТО и попрошу напечатать вместо той книги, которую я — вот уж в чем я уверена! — теперь никогда не напишу. Срывать с себя одежды в моем возрасте может только сумасшедшая!
— Я не хочу спорить — мы с вами не раз об этом говорили, — сказал я, — но думаю, вам не стоит тратить время на рукопись: из этого вряд ли что получится. Впрочем, разрешите мне подумать.
— Подумайте, — согласилась Ф. Г. — Одно я знаю точно: рукопись об актере может состояться, если она конгениальна ему. Остальное — болтовня. Вернуть вам ее сегодня не могу: попросила прочитать Нателла Лордкипанидзе. Да и зачем она вам, не пойму. У вас же есть второй экземпляр — копия первого?!
— Мне не хотелось бы, чтобы какой-либо из них попал в посторонние руки.
— Нателла не посторонняя. Она утром специально заехала ко мне, чтобы прочесть ваш труд. Позвоните мне через неделю — думаю, к тому времени она одолеет его.
Неделю я не звонил. Не было звонков и от Ф. Г.
— Рукопись у меня, — сказала мне Ф. Г., когда я наконец позвонил ей. — Но сегодня «Миссис Сэвидж», а в день спектакля я не веду длинных разговоров.
— Я только заберу папку — длинного разговора не будет, — уверил я.
Но когда я стоял в подъезде, на площадке второго этажа, у знакомой двери, Ф. Г. не открыла мне.
— В день спектакля я не веду разговоров! — услышал я ее голос.
— Отдайте мне рукопись, — попросил я, — я не скажу больше ни слова.
— Не отдам! — решительно прозвучало из-за двери.
Я растерялся. Такого поворота не ожидал никак. Не зная, что делать, нажал еще раз кнопку звонка, но ничего, кроме его одинокого эха, не услышал. В квартире будто все вымерло. Я спустился на площадку ниже. Закурил — на подоконнике заботливо стояла банка из-под крабов с окурками. На часах — четыре. Через час-полтора Ф. Г. поедет в театр — за ней пришлют шофера.
Попрошу его забрать рукопись — мы хорошо знакомы.
Словом, стою и курю. Вдруг сверху слышны шаги — с третьего этажа спускается, почему-то минуя лифт, режиссер Сергей Арсеньевич Майоров, у которого мы с Ф. Г. не раз бывали в гостях. Он спускается не торопясь, с хозяйственной сумкой в руках.
— Как дела? — спрашивает он, поравнявшись со мной.
— Закурим?
После нескольких затяжек Майоров спросил:
— Расскажите, что случилось?
Я описал двумя словами ситуацию.
— Не понимаю. Так рукопись ваша? — переспросил Майоров. — А мне она сказала «Требует мою рукопись!».
— Нет, я написал… — начал я, но в это время на втором этаже неожиданно распахнулась дверь, из нее на мгновение высунулась голова Ф. Г.
— Не верьте ему! — прокричала она, и замок тут же защелкнулся.
— Послушайте меня, — сказал опешивший Майоров, — не ввязывайтесь в эту историю. Добром она не кончится. И шофер вам не поможет — вы не знаете характера Фаины Григорьевны. Если она меня погнала в магазин, чтобы я убедил вас покинуть пост, неизвестно, что она еще придумает. Счетчик там включен, понимаете?
Майоров ушел. Я стоял в одиночестве. Поднялся к двери Ф. Г., позвонил еще раз — хотел что-то сказать, но звонок снова звенел будто в пустой квартире. Спустился на свое место и решил: надо идти.
В это время снизу послышался грохот сапог — два милиционера поднимались по лестнице. Возле меня они остановились. Один из них, в погонах старшины, козырнул:
— Ваши документы!
Тон его не предвещал ничего хорошего. Я протянул свое служебное удостоверение — корреспондент Всесоюзного радио и телевидения.
— Так, а здесь что делаете? — Тон старшины стал заметно мягче: с корреспондентами милиция связываться не любит.
— Жду, когда мне отдадут мои бумаги, — ответил я.
— А в дверь зачем ломитесь? Народная артистка просила избавить ее от действий хулигана. Поедем в отделение, там разберемся, — предложил старшина.
У подъезда стоял мотоцикл с коляской. Старшина откинул клеенчатый полог:
— Садитесь!
Залезая в коляску, я случайно взглянул на окна второго этажа: Ф. Г., вся вытянувшись от любопытства, разглядывала происходящее через очки в тонкой золотой оправе, которые она не успела надеть и держала в руке, подобно лорнету. По-моему, даже традиционно оттопырив мизинец. Наши взгляды пересеклись—она с ужасом отшатнулась и исчезла.
Это было так неожиданно, по-детски непосредственно и по-актерски выразительно, что я рассмеялся. Милиционеры с удивлением посмотрели на меня, но ничего не сказали, запустили мотор, и мы медленно двинулись в глубь гигантского двора. Свернув в арку, сразу остановились.
— В отделении вам делать нечего, — сказал старшина. — Ступайте домой и не связывайтесь больше с народными…
Последний эпизод в этой истории с рукописью, как и первый, связан с Феликсом Кузнецовым.
Не скрою, где-то внутри мне льстило, что Ф. Г. решила один экземпляр оставить у себя: значит, рукопись ей нравится и, может быть, ей захочется ее перечитать. Ничего похожего в действительности не оказалось.
Через два дня Ф. Г. позвонила Кузнецову:
— Вы намерены по-прежнему утверждать, что вам понравилась эта пачкотня, написанная Скороходовым?
Феликс Феодосьевич ответил, что не привык менять свое мнение.
— Тогда скажите мне, что делать человеку, которого оклеветали? В рукописи, которая вас привела в восторг, столько выдумки, не имеющей ничего общего с действительностью! Посоветуйте, прошу вас, как мне представить эту рукопись в суд, чтобы ее автора посадили в тюрьму? За клевету. Непременно!
Кузнецов объяснил, что рукопись не опубликована, за это вообще никого никуда привлечь нельзя, а для доказательства клеветы понадобятся убедительные аргументы, и что лучше всего Ф. Г. не заниматься этим, а вернуть рукопись автору.
— И только? — воскликнула Ф. Г. — Боже, как несправедливы наши законы! Человек, по которому тоскует клетка с амбарным замком, остается на свободе, а оскорбленная им — беззащитной! Неужели это будет продолжаться вечно?..
Я пытался сказать Феликсу, что не могу ввязываться в спор, что понимаю право и Ф. Г., и Ирины Сергеевны на свою точку зрения, что знаю цену словам, произнесенным в эмоциональном запале.
— Не надо! — остановил меня Кузнецов. — Это же все и ежу ясно. Ты никому не хотел угодить — оттого и полемика. Жаль только, что вокруг рукописи, а не книги…
Через неделю я получил на почте ценную бандероль — пакет в плотной коричневой упаковке, обмотанный крест-накрест шпагатом, с тремя сургучными печатями. Внутри пакета ничего, кроме рукописи, не было.